Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж - Виктор Лихоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— До Попсуйшапки пойду. Ай, не я буду, колы не засватаю его за Варюшу. Чуешь? — обратился он к внучке.— Ты у нас не иначе архиерея дожидаешься.
Попсуйшапка словно слышал те слова Костогрыза ранним утром. Он с некоторых пор вставал с одной мыслью: пора жениться! Пора заводить хозяйку, открывать мастерскую с вывеской и покупать свой угол. Стоять на квартире у швейцара городской управы Косякина — не то. В мебельном магазине Амерханова какие шкафы, столы, зеркала, а заносить в чужие стены нету никакого желания. На своем пороге и курится вкуснее. И с весны затосковал Василий. О том, кого бы крепко, на загляденье полюбить, он много не мороковал. Полюбится постепенно, а понравиться должна сразу. Была бы не слишком дурна видом, опрятна, а главное — добра характером и проворна в домашней работе. С красоты воду не пить, и, как рассказывают, ночные утехи пресыщаются, а добропорядочное чувство друг к другу — залог счастья до самой смерти. Так в крестьянстве везде. Нужна человеку семья.
Василий ходил по гостям, слушал, поглядывал на молодок и про себя отмечал, какие у девушки родители, братья, чем славятся, спокойные ли. Он всем был по нраву: аккуратный, вежливый, всегда в кармашке расческа, рассуждает не по летам ясно. С детства был он тем человеком, который принимает за святость все заповеди, внушенные ему молитвами бабушки, матери, их поведением; ценил Василий в жизни все устоявшееся, был до ужаса стыдлив. Однажды, еще мальчиком, дергая сено, выругался он черным словом, оглянулся и, увидев старшего брата Моисея, так перепугался, что месяц целый не поднимал на него глаз и не смел его о чем-нибудь попросить. Не было в 1906 году у Хотмахера лучшего приказчика, чем Василий; он ему доверял больше, чем родным братьям, посылал его в Ростов за картоном, ниткой, подкладкой. Глаза его будто выставлялись из орбит и говорили, что обманывать они не умеют. Любая за него пойдет и не охнет. Смуглый, на пробор расчесанные волосы, тонкие усы, веселая походка — жених! И маленький рост не смущал. Супруга наказного атамана принимала его как-то на втором этаже (пока генерал распоряжался городским головой) и допрашивала пристрастно: о какой жене он мечтает? «Так мы вас женим!» — пообещала она. Но куда уж! Это был просто минутный господский жест! Не ко всякому двору Василию вольно топтать дорожку. Разве пойдет за него благородная девица в платье с треном и поохотится ли за ним семья генерала, тем паче дворянская? Если бы он украл на извозчике Шкуропатскую, пристав Цитович через час затащил бы его в кордегардию кормить клопов. Не-ет. Даже покорный ливрейный лакей из Зимнего дворца не отпустит к нему свою дочку. Да и зачем, с какого благополучия? Век бы попрекали: мы тебя одарили, пристроили, вытащили из назьма. Он выберет себе невесту по возможности,— в том счастья больше. Состояние он наживет своими золотыми руками.
Его сватали всюду. Пожилые приказчики, швейцары, станичные писари, шабаи хвалились своими дочками, подзывали к столикам в ресторане Старокоммерческой гостиницы, некоторые переманивали к себе на постой. Василий мудрил, колебался. То оттолкнет его интерес нечищеная селедка, которую мать ставила на стол,— это значит: такая и дочка? То покажется семья нечистой на руку; или неразговорчивой; или скандальной. А то и национальность спугнет: трудно ломать себя, двоиться: у них свои обычаи и кушанья-то на столе не те. Лучше по-православному. В Елизаветинской уж было присмотрел дивчину, да спасибо Терешке.
— Хо! — зычно заорал тот.— То лодыри. Пока мужик в череде скотину пасет, сама на койке валяется, а к вечеру, как увидит, с горы от могил коровы идут, за цапку. Он гонит стадо и кричит: «Да будет тебе полоть, уже отдыхай!» И дочь будет такая. Лучше ниточницу пожалей, такая, как игрушечка, она по дворам нитками, чулочками торгует. Купи ей у Леона Гана духи пахучие, а я завезу для первого разу.
— Не-ет, ее перс в баню Лихацкого водил.
— Ну тогда выбирай с граммофоном! — злился Терешка.— Их две. Одна заводит, а другая в шкапу прячется. Она с ним за ширму ложится, а та граммофон настраивает. Он же пиджак оставил, и, пока граммофон шумит, она тебе карманы обчистит. А тут стук в дверь! Ты за ширмы — да на двор. Бери, с такой не пропадешь. И будете вдвоем обчищать. Ну, чего?
— Прошло, Терентий Гаврилович, то время, когда я на удочку попадался. Один раз было со мной, и с тех пор зарекся. Да и то спьяну. Хотели с девчатами погулять у Швыдкой четыре года назад. Молодые ж, организм требует. А тут полиция. Кто-то из приказчиков сбил фуражку с крючка, а он орать: «Тебе за царский герб попаде-от!» А казаки, что танцевали в зале, с Первого Екатеринодарского полка, выскочили и чуть не поубивали нас. Услыхали ж «царский герб»! Так я бежал кварталов шесть. Срам. И наутро в церковь пошел. Не нужны мне «водовороты страсти» и «рабыни веселья».— Попсуйшапка напомнил Терешке названия картин в электробиографе «Бонрепо».— С какого благополучия? Не нужно. И не нужна вдова на Садах. Класть ее денежки в свой сундук — упаси бог.
И вот подвернулся однажды Лука Костогрыз. Померили его голову, побрехали от души, и так жалко было расставаться, что сплотились идти вместе в баню Адамули. Полезли в «дворянскую», на второй этаж за двадцать копеек. Банщик на одной ноге, герой турецкой войны, подносил прохладное пиво прямо к тазам. Много ли надо было пропустить в старое время, чтобы развязать языки! И трех кружек хватило: позабыли про дом и пошли париться в другой раз. Тут, прикрывая срамоту тазом, подоспел к каменным лавкам Терешка.
— Зайди, Василь, сзаду поелозь ще,— давал старик Попсуйшапке терку-мочалку и поворачивался спиной, руками упирался в лавку.— Почеши шкуру старого мерина.
— У вас и кожа еще не висит, вам жениться можно.
— А то й! Рано ще. Годов несколько погуляю, тогда и выберу дивчину. Возьму ту, шо в церкви у нас молится: «Свята Покрова! — просит.— Покрой меня хоть ганчиркою, та щоб не осталась девкою,— бо была я на плантации, так поганый сон видела».
— Ой, Лука Минаевич! Я отдыхаю с вами. Вы б и сказали той девке: зачем ей на плантацию к грекам ездить за вздутым животом, она б почаще в шапошную мастерскую приходила, мы ее без очков увидим.
— Свята Покрова уже помогла ей: мальчика родила, а от кого, ей-богу, не скажу. Под лопаткою продери.
— Пойду и я в церковь, попрошу себе невесту.
— Приезжай к нам в Пашковку. Ты б на мою внучку глянул: там такая вертучая, та красивая, та умница: и деду носки связала, и на зингеровской машинке платьев настрочит.
Внучку ему жалко было: двадцатый год, пора! Сам он свою бабку взял шестнадцати лет, несколько фунтов пороху постреляли, провожаючи молодых в церковь, и ведер двенадцать очищенной водки выпили — столько казаков гуляло! И не поспел до свадьбы покочевать с ней на сеновале, попривыкать друг к другу. Такое заведение было у черноморцев: парень валялся на сене с девкой по-честному, и мать с отцом знали, но не боялись, потому что и сами они так привыкали, и мать его девкою легла в законную после венчания ночь.
— Приезжай, я тебя пчеловодству научу. Будешь, как садовод Самойленко наш, жить. Слыхал, как он столы накрывает?
— Мне брат Моисей рассказывал. Брат мой, Моисей Афанасьевич, в войсковом оркестре играл, и вот Самойленко пригласил хор. Так брат каждый праздник сгадывает, как Самойленко весь хор угощал и все было цело, будто не пили и не ели. А гуляли три дня! Добрых тридцать человек. И спали у него. Хозя-аин.
— Женись на моей внучке, и ты станешь хозяином. Грамоты большой не надо.
— Я за три копейки у дьякона учился,— сказал Попсуйшапка и понес таз в раздевалку.
— Эй ты, шестерка, эй ты, половой! — покрикивал Костогрыз следом.— Подай нам бутылку с белой головой. Хороша баня. Закажем ще пива. По кружке.
Он сел на лавку, вытянул худые, с большими когтями на пальцах ноги, медленно, словно выдавливая, обтирал себя полотенцем. Усы его свернулись в подкову.
— Ай и пар! — вошел и Терешка.— У Адамули не хуже, чем у Лихацкого.
— Спасибо тебе, Василь,— сказал Костогрыз.— Напарился, как в Петербурге. Не ты б, я бы налил в корыто и плавал в хате. За три копейки у дьякона учился, а все знаешь.
— Да, Лука Минаевич, за три копейки.
— А мы внучку свою забрали со школы и рады. На шо ей учиться? — спросил он мужика, застегивавшего верхнюю пуговицу на рубашке, и продолжал: — Шо оно понимает в шесть лет? Одарушка моя ругалась: «Оно ще головы не расчешет само — куда? Какая там учеба? Пускай ото сидит дома, вяжет. Ей на службу не идти. Учат там «Отченашу», так тому любая мать дома выучит».
— Борщ хорошо варит, и ладно,— сказал Терешка.