Ненаписанные воспоминания. Наш маленький Париж - Виктор Лихоносов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где ни хорошо, а надо жениться,— сказала Одарушка.
— Ну, ясно,— поднял в согласии голову Василий.— У нас в деревне, где я родился, поют: «Первая полюбила — кольцо подарила. Вторая любила — белу постель стлала. Третья полюбила — хозяйкою стала». Хозяйку и возьму. Чтоб не глядела по сторонам, а дома жила. В двенадцать лет у меня была барышня. А вторая — уже костюм мне купила. Ее мать бубликами торговала. Дите такое же, как и я. Она мне вышила двенадцать платочков голландского полотна.— Он полез в карман и достал один.— Видите, расшит разноцветным шелком. «Люблю сердечно, дарю навечно». Брат десять штук выносил.
Старуха глядела на него во все глаза. Внучка отвернулась к окну, так и сидела — спиной.
— Взять такую, шоб родителей почитала,— сказала Одарушка.
— Ну. Мне было восемь лет, гадала моей матери хиромантка. Я рядом был. «Смотри,— на меня,— в глаза мне, деточка. Вот, Мария Андреевна (поворачивается к матери), ты будешь у него жить, он будет тебя хлебом кормить. И заберется жить далеко». Брату Моисею сказала: «Если пойдешь в солдаты, то вернешься в золотых погонах». Офицером, значит. А если не пойдет в солдаты, станет кале-екой. Все сбылось. Он не пошел. Попал тут в Екатеринодаре в движение революции в пятом году...
— ...А чи не пора нам, матушка, везти до линейцев та ставропольцев тарань? — Костогрыз перекинулся на левый бок. Старуха укрыла его еще раз.
— ...его встрелило вот в это место, в ямочку под горлом, и повредило нерв, и усушило ему эту сторону, нога трюкает. А мне сказала, что, если будет жить, заимеет в два этажа дом. Ну посмотрим,— сказал он скромно, скрывая уверенность в том, что своего добьется.— Продавцу казенной винной лавки дали серебряную медаль, на андреевской ленте, а я жив буду и святую Анну на шею получу. Пора мне вставать...
Его не отпускали. Из уважения, уже стоя у порога, он побеседовал еще, рассказал про вдову на Садах: кладет любовнику-приказчику деньги в сундук. Про Швыдкую: на Новом рынке хочет во искупление грехов уборную ставить. Про Фосса: в балагане показывали страуса; взял яйцо весом в шесть фунтов, щелчком разбил и скушал. Рассказал, как убили братьев Скиба и что помощника полицмейстера защищают союзники. Про то еще сказал, почему Бурсаковские скачки так называются. Все знает, и утешил старуху новостями вдоволь. Поклонился на стороны и вышел.
«Женюсь,— думал он, бодро шагая на ночь по Ставропольскому шляху,— поеду в Петербург и куплю жене мыло английской королевы Александры за двадцать пять рублей. Запечатана упаковка гербовой пломбой на шелковом шнурке. И скажу: «Вот, видишь, дорогая, твоя родня в Петербурге у царя служит, а я за три копейки у дьякона учился, ну такого они подарка не сделают».
Возле «Чашки чая» нашел он в ту ночь бриллиантовую брошь и передал ее в полицейский участок. Так его воспитали: чужим добром не разживешься.
ВЕЛИКОКНЯЖЕСКИЙ САМОВАР
Тетушка Елизавета не хотела, чтобы Дема, когда подступит срок, женился на казачке. Она упрямо отучала его от всего местного и в родную станицу Каневскую возила в юности редко. Сама русская, «проклятая кацапка» из Тамбовского поместья, красавица с водяными глазами, невинными даже в ссоре, тетушка переменила в какой-то странный день свою девичью фамилию Гамбурцева на запорожское прозвище предков мужа — Бурсак; переменить переменила, но ничем русским не поступилась: казачьих свычаев и замашек так и не приняла, родню мужа, всех его товарищей по полку недолюбливала уже за то, что они балакали и задавались заслугами отцов. «Кубанский душок» (неприветливость, какая-то противность в характере) оттолкнул тетушку в первые же дни, и она в Екатеринодаре выбрала себе общество в кругу иногородних. К счастью, была Елизавета Александровна не только светская, правильная и манерная, не терявшаяся даже в Париже, но частенько показывалась в интимном собрании удалой, забубенной. В Екатеринодаре ей было неуютно и скучно.
Это от нее зароилось в племяннике мнение о замшелой непросвещенной Кубани, о том убожестве, которое якобы ничем не вытравишь, и Дема стал мало-помалу отрекаться от своего детского гонора: я казак! Если на то пошло, внушала тетушка, то не было на Кубани и настоящей истории, а складывались на закусках одни байки о том, как отец нынешнего наказного атамана Бабыча гонял шапсугов и абадзехов. Может, потому Дема, любивший древнюю Грецию, Рим, совсем не интересовался историей Кубани и как-то о прапрадеде, войсковом атамане с 1799 по 1816 год, позволил отозваться так: «Вся и слава, что оселедец за левое ухо закручивал и писал словами величиною с воробья».
Но слава была.
Сто пятнадцать лет назад расставил «кош верных казаков» курени по Кубани, и уже сорок четыре года тому, как примирилась кавказская война.
Где, в каких бумагах искать теперь тех рыцарей степи?
Спасибо Луке Костогрызу: он принес мягкий, как тряпка, номер «Кубанских войсковых ведомостей» с началом «Записок кавказского офицера», то есть деда Петра. Продолжения записок не было. Дема перерыл у архивариуса все газеты за последнее десятилетие прошлого века, и напрасно. Приезд государя Александра II на Лабинскую линию, наказание прадеда Толстопята за нарушение порядка заявления претензий, появление в Варениковском укреплении великого князя Михаила Николаевича в 61 году, стычка Адагумского отряда с абадзехами и выручка из плена того же Толстопята, плакавшего и стонавшего перед товарищами: «Братцы, братцы мои! Наконец-то...» — вот и всё, а дальше?
Костогрыз давал советы поехать в Каневскую и перебрать на хуторе Бурсаков все мешки и покопаться в скрыне.
«Вы знаете, паныч,— кричал в тот раз Костогрыз, тыкая в Бурсака люлькой,— кто в Кубань бросился с лошадью, знаете, шо то место называется Бурсаковы скачки?»
«Знаю. То мой дед Петр».
«А чи вы знаете, куда делся кувшин с золотыми монетами, который обещали тому, кто найдет Бурсака? А где тот кувшин и до се?»
«Не знаю».
«А вы видели ту женщину, которую ваш дед полюбил и из-за нее страдал?»
«Впервые слышу».
«Ну шо ж вы знаете? И чи тетя ваша не сказала вам? А на могиле первого черноморского атамана Бурсака были? И где она? Вот то-то и оно».
Было немножко стыдно.
В либеральной газете «Кубанский край» с издевкой писали, будто в те баснословные времена кто-то из Бурсаков купил маленькую карету, запряг ее огромным волом с вызолоченными рогами и катался по Екатеринодару. Засорили писаки большие листы российскими сплетнями, рекламой торговцев, скандалами на Старом базаре и отчетами городской думы, а в строгих «Кубанских областных ведомостях» намозолили глаза циркуляры генерала Бабыча.
«Я богато кой-чего знаю,— не замолкал Лука Костогрыз,— я, может, теперь самый последний, а тех, кто мало видел красных дней, никого нема. Они жили, диточка, так трудно, шо посеют мешок пшеницы и меру овса — и того некогда убрать: хвать за серп, а тут с орудия: гу-гу-у... Сам на коня, а жинка в терен ховаться».
«Ну а атаман Бурсак-первый?»
«Самый старый Бурсак ваш молодец был, а адъютантом у него служил казак ще луч-че, то мой дед. И была раз комедия.— Лука сворачивал на колене папироску, вставлял ее в камышовый мундштук и, потрогав висячие усы, взглядом предупреждал тетушку, что сейчас «отольет пулю», так лучше, мол, выйти.— Баба его, Бурсачка, любила певческий хор и взяла, чертяка, привычку ходить к обедне в собор. Старикам це не понравилось. «Надо ее выгнать с церкви за ухи, як свинью... Чего она ходит? Нам в церкви богу молиться, а не на нее моргать...» Мой дед подслушал та шепчет старикам: «Ось, не трожьте, а то атаман Бурсак будет сердиться. Я сам выживу ее».
Тетушка стояла, не уходила.
«На другую неделю приготовился, распорол сзади мотню, набрал свечек и ну ставить иконам. Дошел против Бурсачки, свечки кончились, начал поклоны бить. Шо ударит поклон, то Бурсачке видно его задницу. Она чует, шо с нее смеются, вышла с собора, села в коляску, поехала до дому, нажаловалась своему Бурсаку, шо вытворял Костогрыз. Бурсак ждет Костогрыза, деда моего, из церкви. Пришел. «Ты, матери твоей сто чертей, ты на шо жинке моей сраку показывал в церкви?» Та к нему! А Костогрыз к нему: «Тю-тю, сдурел ты, батько, чи шо. Чего ты на весь рот лаешься? Ты мне спасибо скажи. Старики надумали вывести ее с церкви за ухи, як свинью. Ты знаешь, шо нельзя жинкам ходить к запорожцам в церкву?» — «Она певчих любит».— «Мало шо она любит. Пошли в Екатерининский двадцать человек, нехай там спевают. А в наш храм нехай не ходит».
— Моего деда Петра в каких бумагах искать?