Про Клаву Иванову (сборник) - Владимир Чивилихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бывает, знаете, что появится у нас в депо кто-то чужой – в макинтоше или пальто с воротником шалью. Ходит, смотрит, будто себя потерял. Ну мы тоже, конечно, смотрим, переглядываемся. Макинтоши-то такие и у нас есть, а вот что ты за человек? Глядь, и слух пойдет – это наш, оказывается, деповский, в первый год войны будто бы на промывке работал. Из переломских, между прочим, вышло много докторов, физиков-химиков, офицеров. А один мой друг – мы с ним с незабываемых военных лет, знаете, вроде побратимов – пошел по партийной линии. Он теперь в обкоме ворочает, видали? Тоже приезжает иногда в депо и тоже ходит, будто кого потерял. Всем им сильно помогло, я думаю, деповское, и этот правильный закон – с производства в институты брать – я бы еще подправил: надо, кроме справок, руки на экзаменах смотреть. А из наших, переломских-то, говорю, кого только нет сейчас, и это в норме, и пусть так оно идет.
Не рассказал я еще про одну подробность. Солдат тот ведь не уехал после демобилизации, решил остаться, хотя с Клавой у них разладилось. В цехе говорили: «Солдат – он и есть солдат». Да только это одни разговоры. Клава о многом мне поведала откровенно, однако тут, чую, замалчивает кой-чего. Сказала, что совсем прогнала его, когда я уехал за границу, но, видно, куда все сложней у них было. И я не хотел бы всего вспоминать. Что было, то прошло, а со стороны-то судить – легко. Она попыталась, я думаю, отстоять то, что меж ними начиналось, но когда почувствовала, что он не уверен в своем, – ей нельзя было уже лгать ни себе, ни ему, чтоб не идти им потом всю жизнь в обнимку с горем. И зачем она будет объяснять все это словами, если может каждому смотреть в глаза? Тут надо было понимать Клаву…
Опишу, как солдат появился у нас в цехе. Его увидели в дверях, и никто не знал еще, зачем он сюда. На него смотрели во все глаза, некоторые даже станки остановили. Клава только одна будто бы ничего не замечала – скоро и ловко так управлялась у своего радиального. И солдат ни на кого не глядел, шел по цеху смело, ровно, как в строю, и прямо в конторку мастера. Только когда они вдвоем вышли оттуда, все увидали, что это вовсе уже не солдат – на плечах темнели следы от погон, и рукава гимнастерки были закатаны. Короче, он оформился к нам наладчиком, уже не один раз на планерках толковые вещи предлагал, и в цехе даже начали поговаривать, что это будет хорошая смена нашему мастеру, который должен через годик уйти на пенсию. К беде все это или к добру – не могу пока сказать, поживем – посмотрим.
А что такое – жить? Кто в этой жизни я и ты? Где, зачем и как мы живем?..
Лежит меж четырех океанов, можно сказать, посреди всей воды самая большая твердь Земли. На ней самая высокая гора и самое глубокое озеро, самые просторные равнины и самые большие леса; пересекает ее самая долгая на свете железная дорога, и как раз посредине стоит-погромыхивает мое родное депо, где я принял крещение жизнью. Не скажу, что мне все тут нравится; иногда после работы приостановишься на мосту один, увидишь бегущие вдаль рельсы и поезда, и так нестерпимо потянет отсюда либо в Питер, либо, наоборот, к другому океану. Окинешь взглядом станцию и депо, найдешь окно, за которым гнется над суппортом друг мой и сменщик Яша Ластушкин, на соседнее окно посмотришь, где во вторую смену стоит у своего радиального Клава Иванова, потом глаз остановится на маленьком окошке профкома в пристройке – там уже зажгли перед сумерками свет, потому что к Глухарю, наверно, пришли, закончив работу, люди, пишут ему какие-нибудь свои слова, и лампа нужна, чтоб он читал, а то старик начал и глазами слабнуть; и вот когда посмотришь на все это да на тихую порошу, что началась перед ночью, на тайгу заснеженную, холодную, однако всегда манящую, то станет на душе вроде хорошо и покойно, будто все так и надо.
Стою и жду, когда возьмутся включать свет вокруг – в депо и поселке, на вокзале и станции; вот-вот вспыхнут мощные прожектора над сортировочной горкой, и тогда погаснет огонек Глухаря, а сам он вскоре покажется у лестницы… Идет. Начал с палкой ходить наш Глухарь и на мост поднимается совсем медленно: сначала палку поставит на ступеньку, потом левую ногу и, наконец, правую поднимет к палке – утвердится, и снова палку вперед и вверх, на следующую ступеньку…
– Хорошо, Петр, что ты тут стоишь, – говорит Глухарь.
А я берусь взволнованно и сбивчиво объяснять ему, о чем только что думал. Старик смотрит на мои губы, силится понять – и не может. Тогда я прошу его палку, рисую на свежем снегу Евразию и делаю точку посредине, там, где мы сейчас стоим.
– Верно, – произносит Глухарь, глянув мне в глаза, и добавляет два слова, которые я вроде бы сам предчувствовал, но никак не мог высказать, а он, будто кувалдой, бухает: – Центр тяжести!..
И вот я заканчиваю, хотя жалко – столько еще разного по рассказал про наше депо и наш народ. Гуляю вечерами, думаю. Снег, белый и легкий, будто сгорел, испепелился дневной свет, – неслышно падает. Щекочет лицо нежно, словно это ресницы ребенка. Я думаю о том, что по сравнению с огромным миром все мое – мелочь, а я, токарь Петр Жигалин, в нем невесомая пылинка. Мне известно, что мир существует сам по себе, независимо от человека, от того, что человек о нем думает, и, должно, если б не было тебя, меня, Глухаря, моего первого деповского учителя Павла Ивановича Козлова, Клавы Ивановой, Тамарки, инженера Жердея, Ластушкиных, мастера нашего, моих товарищей, в нем все шло бы так, как идет. Но мы – часть мира; все, что есть в нем, есть в каждом из нас, и этот изменчивый, трудный, хороший мир был бы уже другим – обедненным, неполным, если б в нем не жили все те рабочие люди, кого я назвал и кого не назвал…
Пока был я в отпуске, пока переживал вселение да устройство на новом месте, подошла весна. Начали дымиться крыши и стекленеть снега, а воздух стал легок, светел и пронзительно свеж. Солнце все дольше держалось на небе, но для меня дни словно укорачивались – я жил предчувствием счастья, которому нет названия и меры.
Потом, когда мой отпуск уже кончился и «кормилец» позвал меня своим шаляпинским голосом, слег наш Глухарь. Совсем слег. Я хожу к нему вечерами, подолгу сижу рядом, пишу ему целыми страницами об Андрейке, деповских новостях и о чем говорят по радио, а старик кашляет, задыхается и ни слова сказать не может. Его обтянуло, и уши пожелтели, будто отмирают. Жалко старика… Знать, отработал свое, отсидел у нас в президиумах и в месткомовской комнатенке. Жалко. Эх, кабы везде у нас сидело по Глухарю!
А на днях появился в поселке Петька Спирин. Бродил но нашему чистому депо как побитый, выпивал помаленьку, караулил Клаву у яслей, но поначалу вел себя смирно, даже не подходил. А в воскресенье пожаловал в наш дом. Днем он долго стоял во дворе, щурился и рассеянно грыз ноготь. Меня Петька не видел – от наших окон, должно быть, сильно отблескивало солнце, а я его рассмотрел хорошо. Вроде думал он о чем-то, и вопрос на лице прямой был написан. Вечером он снова явился, только совсем другой – пьяный в дым. Начал скандалить в нашем подъезде. Пробовал я поговорить с ним, однако он полез на меня с ножом, и я спустил его с лестницы.
А потом известно мне стало, что, протрезвев, побывал Петька у Глухаря дома. О чем шел у них разговор – не знаю пока, однако думаю, на пользу Спирину. Но тут, видно, уже совсем другая история начинается…
1963
Ёлки-моталки
Глава первая
С л е д о в а т е л ь. Вы давно знаете обвиняемого?
– А я его не виню.
С л е д о в а т е л ь. Свидетельница Чередован, отвечайте, пожалуйста, на вопрос. Давно его знаете?
– Как будто всю жизнь.
С л е д о в а т е л ь. А точнее?
– Год сровнялось…
С л е д о в а т е л ь. Где вы с ним познакомились?
– В Чертовом бучиле. Только зачем это вам?
С л е д о в а т е л ь. Где-где?
– Под Байденовом. Жигановского района.
С л е д о в а т е л ь. Чертово бучило – это что? Населенный пункт?
– Нет, бучило…
С л е д о в а т е л ь. Болото, что ли?
– Ну да, бучило…
Сейчас Родион прыгнет в пустоту и полетит – глазами к лесному пожару, не дыша, ни о чем не думая, затягивая до последнего эти бесценные, лишь ему принадлежащие секунды.
– Давай! – прошевелил губами летчик-наблюдатель. Его не было слышно, потому что самолет вбирал в себя тарахтенье и гулы мотора, от этого сам гудел и тарахтел – особенно-то не разговоришься.
– Не снижайся ко мне, чтоб захода не терять! – крикнул Родион и увидел, что Гуцких кивнул.
Пропела сигнальная сирена, ветер толкнулся в самолет, забился, зашумел в синем проеме. Родион, чувствуя, как тяжелеет сердце, замер над бездной, глубоко вдохнул тугой воздух, в который вплетались ароматные бензинные струйки, и, чуть толкнувшись ногами, повалился вперед.
Он шел к земле, как ястреб, – головой. Глаза его были широко раскрыты, локти прижаты. Родион знал, что через несколько секунд начнет переворачиваться на спину, если не раскинет руки или не вырвет кольцо, но эти мгновения он хотел взять полной мерой. Сияло высокое негреющее солнце, пел воздух, медленно, смещаясь, плыла внизу осенняя желто-зеленая тайга, чернело пожарище меж рекой и болотом. Он не падал – летел легко и сладостно, как в сновидении.