Шествие. Записки пациента. - Глеб Горбовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто она, эта женщина?
— Жена, Тоня. Только мы давно уже не любим друг друга. Так что это, скорей всего, запоздалая реакция. Остаточное явление, так сказать. Ностальгия по минувшему.
— Она жива, эта Тоня?
— Жива. Вчера еще… плакала из-за меня.
— Ну, тогда вы счастливчик. Непременно выкарабкаетесь.
Мценский виновато улыбнулся, не менее виновато, чем когда летел вниз головой по эскалатору.
— Да кто вы такой? — спросил он «морячка» устало и впервые беззлобно, как спрашивают друг у друга закурить недавние соперники, примирившиеся с обстоятельствами. — Где вы работаете?
— С сегодняшнего дня — нигде. А вообще-то я врач-нарколог.
— Не рано ли на пенсию вышли? С вашим румянцем?..
— Дело не в пенсии. По мнению некоторых руководящих медицинских работников, я шарлатан. Вот меня и… под зад коленкой. Из института.
— И чем же лечили? Небось антабусом? То есть пугали смертельными муками? Это мы уже проходили.
— А я не лечил. Я отговаривал.
— Удалось кого-нибудь отговорить?
— Удалось.
— За что же под зад коленкой? Деньги брали за излечение?
Сдобное лицо нарколога исказилось недоверчивой улыбкой.
— Вы что, серьезно? — С минуту «морячок» молчал, не зная, как ему поступить: уйти или остаться, обидеться или махнуть рукой? Поразмыслив, улыбнулся отчетливей. Затем ответил весьма определенно — Денег не брал. Ни разу. Ничего не брал.
Так Мценский познакомился с Геннадием Авдеевичем Чичко.
С тех пор для Мценского начались новые времена. Нет, пить в одночасье он тогда не бросил. Для такого жеста необходимо созреть. Здесь нужны убеждения, а не жесты. Или смертельный страх. К несчастью, Мценский оказался не из трусливых. За один сеанс, Даже на фоне кладбищенских декораций, «отговорить» Викентия Валентиновича от «добровольного сумасшествия» не удалось. И все же Мценский тогда насторожился, краем уха прислушался, едва заметно вздрогнул — не селезенкой, не диафрагмой, не скудельным мешочком сердца — совестью или чем там еще вздрагивают люди, когда им впервые хочется отвернуться от себя.
И еще: Геннадий Авдеевич поманил в нем раба, пленника, узника к реальной радости — свободе, приоткрыл ему щелочку, в которой сияла голубизна утраченной свежести желания жить.
Соблазн добром, может, не столь сладкий, влекущий, как соблазн злом, обещает уставшему если не любовь, то покой, отдохновение.
Тогда же, на выходе из кладбищенских ворот, Чичко показал ему две цветных фотографии, разрез печени простого смертного и разрез печени алкоголика. Мценский вначале ничего не понял, а когда вник — ужаснулся! — такая беспощадная разница предстала его глазам. Ему вновь сделалось плохо, и Геннадий Авдеевич вторично давал ему успокоительного под язык. Расстались они почти друзьями, то есть расположенными к дружбе и, до того как подружиться окончательно, не виделись еще восемь лет. И неизвестно, что ярче запечатлелось тогда в мозгу Мценского, щелочка, в которой воссияла для него голубизна приоткрывшейся свободы, или же фиолетовый разрез пораженной циррозом печени?
Оглядываясь теперь, из дня нынешнего, на все эти годы, прошедшие для Мценского под благословенным знаком встречи с Чичко, Викентий Валентинович не без грустной улыбки считал их проведенными как бы в преисподней, не выходя из метро житейских прозябаний: как тогда скатился кубарем по эскалатору, так только через восемь лет извлекли его оттуда, спящего (или мертвого?), доставив в клинику, где Геннадий Авдеевич работал уже заведующим «наркологией». Работал успешно, и, что характерно, трудился он там с благословения медицинских властей, ранее окрестивших его шарлатаном.
Геннадий Авдеевич, прощаясь тогда с Мценским возле кладбищенских ворот, оставил ему номер своего домашнего телефона, которым Викентий Валентинович так ни разу и не воспользовался, потому что где-то в ноябре с первым слякотным снежком потерял на пустыре возле торгового центра папку со всеми бумагами, в том числе учебником истории, на обложке которого был нацарапан номерок лекаря.
Позже, когда «зеленая тоска» особенно цепко брала Мценского за горло, не единожды вспоминал он участливого «морячка», воскрешал в памяти милосердные его слова: «Я хочу вам помочь», произнесенные лекарем столь буднично, а главное — бескорыстно, что поначалу Викентий Валентинович не придал им значения, и лишь с очередным погружением в тоску, повторял их, как молитву, как заклинание, могущее если не исцелить, то наобещать, посулить, обнадежить.
Не без влияния этих согревающих слов стал Мценский время от времени попадать в больницы в надежде не столько на излечение, сколько на возможность хоть что-нибудь разузнать о человеке по фамилии Чичко. А разузнав, отыскать к нему дорогу, чтобы доверить ему свою боль.
О Чичко говорили разное. О враче с такой фамилией среди уставших, желающих подлечиться алкашей ходили слухи и даже легенды. Во всяком случае, имя это знали. И, что забавно, многие считали, что Чичко от пьянства не лечит, а «заговаривает» («пошепчет — и как рукой…»). Не отсюда ли версия, услышанная Мценским от одного молодого врача-нарколога, сторонника «культурного» метода борьбы с пьянством, допускающего «этическое» употребление этила — так сказать, из хрустальных рюмочек с оттопыренным мизинчиком-с! Этот горе-психолог, ныне самостоятельно спившийся, упорно распространял о Чичко слухи, что никакой-де это не врач, а знахарь, подменивший науку занимательными психологическими опытами, место которым разве что в цирке, и что кандидатскую знахарь защитил по кожно-венерическим болезням, однако там у него дело не пошло, и Чичко переметнулся в более хлебную и одновременно призрачную область лечения пьяниц, где можно заговаривать зубы, попутно делать себе имя, и что вообще денег с пациентов не берет тоже небескорыстно — лишь бы прославиться.
Один пузан-пациент из административно-сильных, насквозь проконьяченный, загубивший себе потроха, ссылаясь на авторитетное мнение, называл Чичко злостным диссидентом, распространяющим гнусные слухи о спаивании русского народа, о дебильных малютках, имя-де которым легион, и еще о том, что Советская Россия сама, безо всякой атомной бомбы, по пьяному делу развалится. Не обошлось и без «достоверных сведений», в которых сообщалось, что «замечательный врач» Чичко умер. Причем давно.
Сам Викентий Валентинович при воспоминании о Чичко прежде всего видел перед собой уникальный по чистоте, открытый и милосердный взгляд голубых глаз врача, посуливших ему возле могилы Некрасова избавление от алкогольного рабства, заронивших в измаявшееся сердце надежду на реставрацию чувств и разума… Мценский не сомневался, что если чем и исцелял Чичко, так это именно взглядом своих глаз, до краев налитых участием и состраданием.
Однажды, года через два после их встречи на Московском проспекте, Мценский, успевший побывать в больнице, а также поменять место работы, неожиданно просто, за какие-то копейки узнал в «Ленсправке» адрес и номер телефона Геннадия Авдеевича Чичко. Мценского буквально потрясло то, как просто, как элементарно достались ему драгоценные сведения. Мечта была столь взлелеянной, столь «золотой», что ему даже не хотелось верить в ее внезапное осуществление.
«Почему же я раньше не догадался?»— повторял он бесконечное число раз. Позвонив по обретенному номеру, Мценский узнал, что Геннадий Авдеевич сам лечится в больнице, что у него инфаркт и что слухи о его смерти не такие уж фантастические.
Самый сокрушительный в году запой подкрадывался к Мценскому, как правило, ближе к лету, с завершением учебного года. Викентий Валентинович предчувствовал этот мрачный катаклизм загодя, как японская рыбка предчувствует надвигающееся землетрясение. Он и о «морячке»-то вспомнил не бескорыстно: а вдруг и впрямь поможет знахарь? Предотвратит, отсоветует? А потом выясняется, что у спасителя — инфаркт. Мценский засобирался навестить «морячка», купил кулек апельсинов и вдруг в последний момент чего-то испугался — то ли инфарктной беспомощности Чичко, его тогдашней врачебной бесполезности, то ли своего отчаяния в связи с этим, — во всяком случае, в больницу не пошел, передумал, да и в какую больницу идти — неизвестно: когда звонил — не выяснил, а звонить вторично постеснялся. Апельсины были проданы там же, где и куплены, только на другом конце очереди. Деньги, два рубля, истрачены на бутылку бормотухи.
И тут подвернулся один деятель, по фамилии У покоев.
Над Ленинградом шумели скоротечные майские дожди, пронизанные солнцем и запахом свежей зелени. Мценский тащился с последнего урока, набрякший предчувствием «катаклизма» и печалью, вызванной всегдашним отсутствием денег. То было время, когда он еще делился доходами с семьей. На Невский проспект по дороге к дому Мценский выходил отнюдь не из желания насладиться красотами архитектуры, но исключительно из-за призрачной возможности «продлить удовольствие». На Невском, в его людской стремнине, случались непредсказуемые встречи, сулившие желанное «продление».