Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я ответила по порядку: фамилия, имя, отчество. Допрос начался. Где жила? Кто мои родители? Есть ли кто из близких родных сейчас на фронте? Где училась? Как попала в Германию? Между прочим – сколько мне лет?
– Ну, вот видите! – Лейтенант строго, с укором смотрел на меня. – Вот видите – мы с вами почти ровесники, а ведь я пришел в Германию другим путем. – Он слегка пошевелил погонами. – Я-то ведь не работал на немцев, не пресмыкался перед ними, а пришел сюда с боями. Как же так?
Я видела – лейтенант презирал меня. Но неожиданно это не вызвало во мне ответного желания оправдаться. Мне даже не стало стыдно, хотя лейтенант всем своим видом стыдил меня. Я многое могла бы сказать сейчас этому самоуверенному, полирующему ногти типу. Я могла бы рассказать ему о том, что и не такие вот, как он, а настоящие герои, о которых, к сожалению, никто, никогда не узнает, настоящие Люди с большой буквы бывали изувечены, обломаны там (но не сломлены до конца!) нацистами и что еще неизвестно, как бы он сам повел себя в тех условиях, оказавшись на их месте… Я могла бы сказать все это лейтенанту, но не сказала. К чему? Разве такой поймет?
Допрос тянулся вяло. Когда прибыла в Германию? Добровольно выехала из России или по принуждению? Где жила? Чем занималась?
Лейтенант заглядывал в толстую тетрадь, что-то время от времени записывал в ней. Только сейчас я заметила темные круги под его глазами, вяло опущенные уголки губ. Наверное, он все-таки здорово устал, измотался, этот двойник Васьки Ревкова, и ему до чертиков надоели бесконечные вопросы и ответы. Вопросы и ответы.
Внезапно лейтенант поднялся из-за стола, двинув стулом, вышел на середину комнаты, зябко повел плечами: «Что-то стало прохладно. Вы не чувствуете? Пожалуй, надо бы затопить печку. Вы умеете растапливать?»
Растапливать печки и плиты мне, конечно, приходилось, и не раз. На полу, возле открытой топки небольшого, закопченного камина лежала груда березовых поленьев.
– Дайте нож и спички.
Лейтенант пошарил в карманах, протянул мне неполный коробок спичек и маленький складной ножик с белой костяной ручкой.
– Подойдет?
Я присела на корточки перед топкой, принялась изготовлять лучину. Однако нож оказался очень неудобен, полено то и дело падало. Лейтенант стал помогать мне. Но тут полено снова упало, и неожиданно пальцы лейтенанта нечаянно коснулись моей руки. На секунду они замерли, а потом поспешно отпрянули прочь. Я искоса взглянула на него. Он хмурился. И тогда я поняла все. Господи, да никакой он не строгий и не злой, этот лейтенант. Вся его суровость и высокомерие – всего лишь защитная маска от слишком явной юности. А так он точно такой же, как Васька Ревков, как Коля Ершов, как Илюшка Борщевский, с которыми я тоже была ровесницей и с которыми когда-то училась и дружила. Я поняла это, и мне сразу стало легко и просто. Сейчас я расскажу ему все. Я расскажу этому лейтенанту обо всем, и, если он поймет меня, если оправдает, если посмотрит наконец на меня другими глазами, я тоже буду оправдана собою, своею совестью… Итак, решено.
Отбросив в сторону полено, я поднялась на ноги, спросила, сильно волнуясь: «Скажите, пожалуйста, как вас зовут? Как я должна вас называть?»
Он растерялся, ответил натянуто: «Ну, положим, Сева… Всеволод Сергеевич. А зачем, собственно?..»
Я перебила: «Всеволод Сергеевич, оставим эту печку. Хотите, я расскажу вам о себе все. Все-все. Мне это очень важно. Хотите?»
На его лице опять появилась маска, выраженная на этот раз уверенно-снисходительной усмешкой. Мол, именно это я и должна сейчас делать – рассказывать о себе. Наверное, он высказал бы еще свои соображения о том, что я и так обязана – говорить, а он – слушать. Что спрашивать – его право, а мое – только отвечать, а не лезть с вопросами, к тому же неуместными. Но я опять перебила:
– Тогда садитесь и слушайте. Пожалуйста, Всеволод, садитесь.
Вероятно, было что-то в моем голосе убедительное, потому что лейтенант и в самом деле вновь уселся на свое место. Правда, после секундного колебания, нехотя, неуверенно. С его лица по-прежнему не сходила снисходительная, несколько растерянная усмешка. Наверное, он никак не мог решить для себя – правильно ли сейчас поступает?
Я тоже снова села напротив него и начала рассказывать. Вначале, правда, мой рассказ не клеился. Я путалась, перебивала саму себя, начинала вновь. Но постепенно отыскалась наконец тоненькая и верная ниточка – тропинка, которая и повела меня вновь через три последних года жизни. С самого начала – с того памятного, раннего майского утра 42 года, когда на пороге родного дома внезапно и вдруг возникли зловещие фигуры нацистских угонщиков с автоматами и с овчаркой на поводке, – и до самого конца – до светлого дня освобождения – 8-го марта.
Уже густая, вязкая чернота ночи за окном сменилась синим, хрупким рассветом, уже рассвет перешел в яркое, мартовское утро, а я все еще рассказывала. Дважды, после короткого стука, приоткрывалась дверь и показывалась голова давешнего солдата. В первый раз лейтенант просто отмахнулся, во второй, сделав мне рукой извиняющийся жест, что-то коротко приказал ему. Минут через пять солдат внес поднос с двумя стаканами крепкого горячего чая. Один стакан лейтенант придвинул ко мне, другой оставил перед собой.
Давно уже исчезла с его лица снисходительная и небрежная усмешка. Теперь он сидел просто, не выбирая ни позы, ни выражения. Он ничего не записывал, ручка праздно лежала на столе. Иногда по ходу рассказа он то улыбался, то хмурился, изредка переспрашивал меня о том или ином, что ему казалось наиболее интересным и значительным.
Я с удовольствием выпила горячий сладкий чай, – кажется, он прибавил мне новые силы. Стакан лейтенанта оставался нетронутым. Сначала легкий парок поднимался над ним, затем янтарный цвет чая помутнел, покрылся сверху тончайшей буроватой пленкой.
Я рассказывала, и трехлетняя жизнь в неволе, еще такая недавняя, но уже, кажется, такая далекая, вновь во всех подробностях проходила передо мною. Мне снова виделась искаженная бешеной злобой физиономия Шмидта, слышался его громогласный ор: «Не надейтесь, что скоро увидите свою Россию!.. Вы еще двадцать лет будете на нас, немцев, работать. Успеете состариться здесь и сдохнуть!..» Я снова видела почерневшее, измененное до неузнаваемости пытками и побоями лицо умирающего Аркадия, вновь читала сквозь слезы в глазах, проступающие, как в тумане, слова из предсмертной записки казненного дяди Саши: «…Я ни в чем не раскаиваюсь, знал, что меня ждет в случае