Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, обо всем и обо всех рассказала я лейтенанту. Пожалуй, уже можно было бы закончить свое повествование, но оставалось еще нечто такое, что продолжало смущать душу, о чем (в последний момент я поняла это) тоже нельзя было умолчать.
– Теперь мне надо сообщить вам о моей связи с местной полицией, – дрогнувшим, но все же твердым голосом сказала я и невольно отметила враз возникшее выражение отчужденности и настороженности в лице лейтенанта. Но отступать уже было некуда… – В общем, так, – решительно продолжила я, – в Германии, как вы понимаете, я неплохо освоила немецкую разговорную речь, тем более если учесть, что этот язык изучала еще в школе. Узнав об этом от моего хозяина, деревенский вахмайстер несколько раз вызывал меня в участок либо в другое место в качестве переводчицы. – Тут я подробно обрисовала в деталях все четыре случая своего присутствия на допросах, а закончив, наконец-то незаметно облегченно вздохнула. Ну, теперь, кажется, все. В самом деле, выложила обо всем как на духу, как на исповеди.
Я умолкла. Лейтенант тоже сидел молча. Потом он встал, неторопливо, не глядя на меня, подошел к пыльному, освещенному сбоку солнцем окну, распахнул обе створки. И сразу в комнату ворвался вместе с прохладой шум весеннего утра – звон капели с крыш, отдаленный гул мотора, чьи-то голоса, смех… Я смотрела на аккуратно подстриженный затылок лейтенанта, на край жесткой, белоснежной полоски, что выглядывал из-за ворота кителя, и вдруг опять робость, до дурноты, до дрожи в коленках, охватила меня. Почему он молчит? Разве нет, разве не найдется у него для меня ни одного доброго слова?
Я проглотила колючий комок в горле и, не смея назвать лейтенанта по имени, хрипло напомнила:
– У меня – все…
– Да. Я понял. – Он по-прежнему не отворачивался от окна, стоял, уставившись на улицу, словно видел там что-то необычайно интересное. Тогда я, собрав всю свою храбрость, спросила твердо: «Скажите, лейтенант, меня можно простить? За то, что работала на немцев, что, как вы сказали, пресмыкалась перед ними?»
Лейтенант обернулся. С удивлением я заметила, что он покраснел, даже шея у него побурела: «Не надо так. Не сердитесь на меня. Я ведь не знал всего этого».
Сердиться?! Вот уж это он зря сказал… Ах как не надо было говорить ему подобные слова! Моментально мои глаза наполнились слезами, стремительно и буйно, как долго сдерживаемая и наконец-то прорвавшаяся плотина, потекли по щекам. Сердиться? Ведь я не ошибаюсь, дорогой лейтенант, – ведь это – прощение? А это значит, что и ты, моя Родина, сможешь в конце концов простить меня?
Я не могу, как ни стараюсь, тотчас успокоиться, и еще некоторое время плачу легкими, счастливыми слезами, а лейтенант с растерянным видом стоит рядом и беспомощно удивляется: «Ну, перестаньте же, в самом деле. Сейчас-то – о чем?»
Нет, не понять тебе всего этого, дорогой Всеволод Сергеевич – незабвенный Васька Ревков. Значит, неспроста плачу, значит, есть о чем.
Потом, когда уже совсем успокоилась, мы еще некоторое время беседуем с ним. Лейтенант серьезно говорит: «Я не советую вам ехать сейчас домой. Вы же понимаете – в ваших краях, под Ленинградом, где почти три года была фронтовая зона, – теперь полная разруха. Оставайтесь здесь, у нас. Послужите немного в армии. Это для вашей же пользы. Нам в комендатуре нужны грамотные работники, будете хотя бы писарем. Сами видите – трудно. Не успеваем справляться с потоками репатриантов. Приходится ночами заниматься».
Взгляд лейтенанта строг, а меня тотчас охватывает чувство тоскливого смятения. Ведь передо мной снова и внезапно возникла реальная угроза отсрочки (возможно, длительной – на несколько месяцев) свидания с родными местами. Я уже не смогу, как до этого момента верилось, буквально через несколько считаных дней распахнуть знакомую до мельчайших подробностей дверь в отчий дом (если, конечно, этот мой отчий дом еще сохранился), не смогу постоять с замирающим сердцем на своей любимой поляне под стройными тополями, не смогу, наконец, побывать, как беспрерывно в течение трех лет мечталось, и в своей старенькой школе, посидеть в одиночестве, сдерживая слезы радости и печали, на своей предпоследней парте, где на оборотной стороне откидной крышки среди нескольких наивных откровений рукой ехидного Вовки Ткаченко выцарапана перочинным ножом в левом углу корявая, касающаяся непосредственно моей персоны надпись: «В. Ф. + Н. О. = любовь» – и где через узкую темную щель перечитано тайком от учительских глаз за восемь лет учебы столько разных по захватывающему интересу «посторонних» книг, одолженных «ненадолго» у кого-либо из ребят или девчонок.
Все эти мысли вихрем проносятся в голове, и я подавленно молчу. В самом деле, могу ли я, недавняя «восточная рабыня», кстати наверняка считающаяся все эти годы на Родине потенциальной преступницей и еще не прощенная ни своей страной, ни народом, – могу ли, вправе ли я отказаться от столь лестного для любой «остарбайтерин» предложения – быть зачисленной без излишних проволочек в армейские ряды, оказаться даже в какой-то степени вровень с гордыми, не замечающими нас, отверженных, фронтовичками?
Так что же делать, что ответить мне ожидающему в нетерпеливом молчании лейтенанту? Пока в голосе моего собеседника явно слышатся нотки сочувствия и доброжелательности, но, скажи я сейчас «нет», и не исключено, что снова будут произнесены уже недавно услышанные мною справедливые слова о моем долге перед Родиной. «Что, разве вы не осознали еще этот свой долг помочь в трудный момент Родине?» – отчужденно скажет суровый лейтенант, и в его голосе не останется уже и тени от былой доброжелательности и сочувствия.
И тут опять мне пособила услужливая память. Стыдясь собственного малодушия, она угодливо высветила передо мной услышанную в первый же день освобождения фразу: «Не рвитесь вы, девчата, в армию, а разъезжайтесь-ка лучше по домам, в Россию. Там работы теперь – навалом и, пожалуй, не менее, а даже, может быть, более важной, чем сейчас здесь, на фронте…» В самом деле, с облегчением думаю я, зачем мне сейчас армия и так ли уж нужна ей я? Наверное, седеющий подполковник прав: война не сегодня завтра закончится, а от таких, как я, вряд ли будет какой прок. Ведь я даже не умею держать в руках винтовку, не то что стрелять из нее. А быть писарем при комендатуре, корпеть над бумажками в то время, когда полуразрушенная Россия так нуждается в рабочих руках. Надеюсь, в том числе и в моих, вынуждаемых долгие месяцы трудиться на врага, виноватых руках. И я ведь так уже уверилась, что бесконечно долгая дорога домой наконец-то приближается к своему финишу. Так уже уверилась… Так что же –