Джесси - Валерий Козырев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе еще никто не говорил, что ты бежишь сам от себя?..
– Пока что нет.
– Считай, сказали…
Разговор явно не клеился, и продолжать его не было смысла. Гена встал и попрощался, собираясь уходить.
– Подожди! – остановил его Вока. – Меня, скорее всего, весной в армию призовут… И если ты уедешь, то мы долго не увидимся. Так что, давай на всякий случай попрощаемся и… И прости, Гена, за нравоучения! Поступай, как знаешь, тебе видней…
И они, прощаясь, обнялись.
Вечером, сразу же после ужина, Гена сказал о своём решении Михаилу Ивановичу и Людмиле Александровне. Михаил Иванович пил чай из своей большой, красиво расписанной чашки, однако, услышав новость, отставил её в сторону. За столом повисла тишина.
– Тебе что, Гена, плохо у нас живется, или обидели тебя чем? – первым спросил Михаил Иванович.
За эти годы они привыкли к нему как к родному сыну, да и сам Гена всем сердцем привязался к этим добрым, отзывчивым людям. И сообщить им о своём намерении ему тоже стоило определенного мужества.
– Нет, Михаил Иванович вы меня ничем не обидели! Просто, мне надо уехать…
– По-ня-ятно… – многозначительно протянул тот и взглянул на жену. Конечно же, они заметили изменения, которые произошли с ним за последнее время.
Людмила Александровна со свойственной ей женской простотой спросила:
– Гена, это как-то связано с Марьяной?..
Сказать, что он уезжает из-за Марьяны, было бы неправдой.
– Нет, Людмила Александровна, это связано не с ней… Скорее, только со мной.
И, уловив на себе её вопросительный взгляд, посчитал, что одни из самых близких ему людей не должны оставаться в неведении и только лишь догадываться о причине его отъезда. Поэтому он как есть, безо всяких чувственных подробностей, рассказал им суть дела и объяснил причину своего решения.
Иван Михайлович только крякнул и, шумно отодвинув стул, встал из-за стола, достал из холодильника бутылку «Жигулевского» и отправился в комнату, дабы по горячности своей натуры не наговорить чего лишнего, а потом сожалеть об этом. Людмила Александровна хоть и вела себя в жизни просто, по сути была натурой утонченной; она осторожно, дабы не ранить опрометчивым словом, подступила к разговору.
– Гена, – сказала она, – ты извини, но я должна спросить: вы действительно с Марьяной любили друг друга?
– Да… А что касается меня, то люблю её и сейчас.
– Ваши отношения, если я правильно поняла, остались прежними. Вы не ссорились, и ничего примерно такого у вас не было, и это не произошло из-за ревности, когда в подобных отношениях появляется кто-то третий?.. Вы расстались потому, что так решил ты, верно? Марьяна же, как и подобает порядочной и воспитанной девушке, не могла настаивать на продолжении ваших отношений – и это совершенно правильно. Девушке неприлично отстаивать свое чувство любой ценой. А теперь, Геннадий, выслушай мое мнение, – продолжила Людмила Александровна уже строже. – Ты хочешь поиграть в романтичного и благородного героя… Что ж, хорошо! Ты уже поиграл в него, и у тебя это неплохо получилось. Но Марьяна! Марьяна же не кукла – живой человек, ты о ней подумал!? Конечно, ты думаешь, что сделал этот поступок ради неё, и этим оправдываешь себя. Но пройдет время, Гена, и ты поймешь, что не ради неё ты это сделал, а ради себя. Что ты просто испугался! А твое решение уехать не что иное, как лишнее тому подтверждение.
Ничего не смог сказать Гена в своё оправдание. Очень лаконично и правильно, словно хирургическим скальпелем, раскрыла Людмила Александровна суть его поступка, на который он нагромоздил, было, миф о благородстве и жертвенности. Теперь он уже и сам понимал, что никакой он не герой – обыкновенный трус. От такого обличающего своей простотой откровения ему стало даже легче. Уж больно тяжела была эта ноша – ложного благородства…
– Ты, Генка, давай не дури! – сказал появившийся на кухне Иван Михайлович. – Оставайся-ка лучше в городе. Работа у тебя хорошая, мастер тебя хвалит, а для нас ты – роднее родного. Ну, а с Марьяной вновь сойдетесь… Скажешь, по глупости все, мол, вышло; так, мол, и так… Цветы там купи и всё такое… Девичье сердце – оно отходчивое. Мы вон, с Людмилой, сколько раз из-за моего характера расставались, а потом приходил! Осознал, мол, прости… И прощала! А как поженились, так и живем душа в душу. Может, и ссорились когда, да только я уж и не помню… – он взглянул на жену и улыбнулся своей широкой, чуть с хитринкой, добродушной улыбкой.
Но что мог на все это сказать Гена, уже, по сути, ставший рабом своего решения, которое не в силах было изменить даже признание собственной ошибки?!
Часть вторая
Внутри просторного колхозного гаража, построенного из белого кирпича, с железной крышей, выкрашенной в зелёный цвет, в углу находилась небольшая мастерская, из года в год захламлявшаяся нужными и ненужными запчастями. Гена два дня наводил в ней порядок и, с одобрения механика, вынес всё лишнее. Вымыл большое окно, которое из-за толстого слоя пыли, годами копившейся на стеклах, преобразовывало даже яркий свет солнечного дня в сумрачно-серый. И механик, зайдя, только ахнул от изумления: свет, беспрепятственно проникая сквозь блистающие чистотой стекла, ярко освещал отгороженную от общего помещения дощатой стенкой мастерскую. Токарный станок блестел, протёртый от пыли и тёмных, масляных пятен. Весь инструмент был приведен в порядок и аккуратно разложен в шкафах и на слесарном столе. Да и во всём остальном чувствовалось, что в мастерской появился хозяин.
– Услышал-таки Бог мои молитвы, послал работника! – то ли всерьёз, то ли в шутку сказал он и добавил: – Ну вот, Гена, тебе, значит, и карты в руки. Работы у нас навалом.
Работы было действительно много – хозяйственный механик, как и положено прилежному земледельцу, загодя готовил технику к весенним работам. А так как отныне, чтобы выточить какую-нибудь, пусть даже незначительную деталь, не нужно было мотаться за семь километров на центральную колхозную усадьбу и ублажать поллитровкой за срочность вечно поддатого, замурзанного водкой и жизнью токаря, – которому убей, а не определишь, сколько лет, то дела двигались очень даже неплохо. Да и слесарную работу Гена тоже знал, а к рюмке, загубившей не одни золотые руки, не притрагивался вовсе. Таких людей на деревне уважают, к их мнению прислушиваются; и даже почтенные старики при встрече первыми приветствуют их. За работой время летело незаметно, и воспоминания были не столь мучительны. Хотя не раз ловил себя Гена на том, что, включив станок, подолгу смотрит на вращающуюся заготовку, будучи в мыслях рядом с Марьяной. Да бабушка, замечала, что нет-нет, да и пробежит по его лицу тень. Догадывалась она, что внучек неспроста вернулся в деревню, и что сердце его осталось там, в городе. Но не спрашивала ни о чём, не желая причинить лишней боли. Годы даруют мудрость, и знала бабушка, что только время – целительный подорожник ран души, и с этим уже ничего не поделаешь… И лишь дольше, чем обычно, молилась, преклонив колени перед иконостасом в своей комнате.
Пришла весна, удлинились дни, а вместе с этим работы только прибавилось. Вскоре началась посевная, и Гена с утра до вечера, вместе с ещё двумя слесарями, на стареньком уазике с будкой мотался по полям, ремонтируя поломавшуюся технику. Все работы бригада завершила в срок – как никогда дружно да слаженно работали в эту весну. И дожди не подвели – прошли вовремя; отсюда ранний и дружный всход посевов, потому и урожай ожидали тоже хороший. Гена по-прежнему занимался токарным да слесарным делом, а если надо, то помогал и на выездах технику ремонтировать. Но токарной работы поубавилось: не то, чтобы он её всю завершил – работу эту в деревне делай, всю никогда не переделаешь. Просто разгреб всю скопившуюся, да впрок наготовил деталей, которые чаще всего из строя выходят. А в свободное время стал захаживать на конюшню. Конюхом там был Кузьмич – невысокий худощавый старик с вислыми, желтоватыми от махорки усами, которого Гена знал ещё с детства. Внешне он мало изменился; время, казалось, остановилось над ним. Гена и в детстве, вместе с друзьями, частенько забегали на колхозную конюшню. Забавы ради помогали они Кузьмичу поить и кормить лошадей; чистили денники и посыпали затем пол соломой. «Это для того, чтобы копыта у коней были здоровые, чтобы мокрец, значит, там не завелся», – пояснял словоохотливый конюх ребятам. Хоть и прошло с тех пор почти восемь лет, на здоровье Кузьмич не жаловался, с работой справлялся и на пенсию не торопился. «Пока хожу, буду с лошадьми, – говорил он, – а уж как не смогу, там и видно будет». Да и захирел бы дед, зачах, оторви его от любимого дела.
Гене лошади были по душе, ощущалось в них благородство и какое-то особое понимание жизни. В чувствах они были сдержаны, в работе безотказны, в боли терпеливы. И лошади, заметил Гена, они как собаки – чем больше в них намешано всяких кровей, говоря попросту – беспородные, как дворняжки, тем покладистей они и добродушней. А чем чище порода – тем более горды, высокомерны и своенравны. Лошадей в конюшне было десять, а ещё не так давно, – говорил Кузьмич, было больше тридцати. Не так давно в понимании Кузьмича было лет двадцать назад; а сколько Гена помнил, лошадей всегда было примерно столько же – десять.