Голгофа - Лесь Гомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устим осушил одним духом кувшин вина и так стукнул им по столу, что он треснул. Кондрат тяжело смотрел на него и чувствовал, как со дна души поднимаются злоба и ярость и побеждают сочувствие.
— Глупый старый болван! Кого ты в Сибирь пошлешь? Иннокентия? Его, да? А ты видел, какая сила народа за ним стоит? Видел, как весь наш край молится на него, ибо он добро творит? Видел? Ты думаешь, что ты самый умный? На это святое дело нужно всем идти, всем…
Ему не хватало слов высказать, как сильно он желает, чтобы вот сейчас все — старые, молодые, малые — пошли за Иннокентием против ненавистных порядков императа. Кондрат злобно ерзал по скамье, не в силах выразить все, что думал. А Устим холодно смотрел на него, и усмешка кривила его губы.
— Эх ты, старый друг! И ты, и я, и все мы — мужичье неумное. Если б умными были, не допустили бы такого. Ты спрашиваешь меня, видел ли я его силу? Видел. А знаешь ли ты, откуда она? Нет, не знаешь. Так слушай, я скажу тебе. Его сила от нашего бессилия, от нашей темноты, от нашего ничтожества. Ты погляди вокруг себя, дурак! Соломония — раз. Ты думаешь, где это она ходит месяцами, а потом возвращается к нему на ночевку. Да она же всю Бессарабию обошла, целыми мешками лик его святой разносила да благость его святого духа возвещала по селам. Это что — божье? Нет! Выходит, это не его сила, а наша. А преподобная Хима не дразнила по селам собак, собирая на храм Иннокентия? Да она вон уже целые села поднимает в этот твой рай, и все за то, что он с ней спит хорошо. Всю ночь напролет мнет. И это божье? А Лукерия та, Орочаева, что пришла причаститься святого духа у него в келье, разве не трясет задницей по всей Подолии да не рассказывает, что на землю сошел святой дух в образе Иннокентия, и она первая, изведавшая чудо, встала с постели от тяжелой болезни в один день?! А она разве болела? А Килина, что в селе Незавертайловке ребенка с кем-то прижила и в колодец бросила, а Иннокентий от тюрьмы ее спас, чтобы она о нем благовестила? А Степанида Шпилева, та, что недавно только на святой его алтарь подол свой принесла из Липецкого, — вот уже тысячами деньги ему носит. И это божье? А ты здесь сидишь, как в собачий колтун сбитый, и рычишь на всех. Да что там! И это ж только мироносицы, каждая из которых трех чертей стоит. А ты видал, что творилось, когда его мать, богородица София, сюда приехала с его братьями? Видал, какой кабак и торжище в церкви устроили? А то, что у них бывает исправник и викарный епископ Амвросий ей первой в церкви просфору подает, не жене исправника или пристава, а матери Софии… Это все не божье, это деньги — те, что на храм собирают. Понимаешь? В чем же тогда сила его без нас?
Отец Кондрат, зеленея, слушал. А Устим не унимался.
— Так смотри же, пока у тебя глаза не вылезли, да не прись с дурной головой в советчики, потому что достанется она чертям на студень.
Отец Кондрат не спеша налил себе в кувшин, а Устим продолжал:
— Так что молчи, дурак, да пей, пока дают, а не учи. Я это все вижу и понимаю. Смотрю — и болит у меня вот здесь, — показал он на грудь, — ведь кровь нашу пьют. Ею богатеют. И там, в миру, и здесь, в монастыре, и, видно, там, на небе.
Отец Устим словно достал откуда-то большое полотно и развернул его. Перед его подслеповатыми глазами блеснул первый мазок ужасных красок. Заблестел богато, пестро, но жутко. А он все разворачивал и разворачивал полотно с диковинными рисунками.
— Ты вот смотри: мы сидим здесь, и нам ничего не видно. А ты обратил внимание, что целые вереницы движутся в наш монастырь? Ты поспрошай, откуда те люди, что с утра и до вечера подходят и подъезжают. Из-под Оргеева, Сорок, Аккермана, Измаила, из-под Кишинева, Бендер, Галаца, даже с Прута, Дуная, Буга, Днепра. Идут и идут, и идут… Старые, малые, калеки, здоровые… И каждый из них, как смерть, как с креста снятый, потому что сотни верст пешком прошел, чтобы увидеть его, святого духа. И продают все, продают, браток. Продают хаты, лошадей, волов, виноградники — все, чем богата крестьянская доля. Покидают жен, мужей, детей, жилища, бросают хозяйство, свои гнезда, родительские могилы, и все к нему несут. Ты видел, как целые горы золота, серебра вырастают перед иконами, как нищенка кладет последний выпрошенный грош на его святое дело, как убогий несет свою котомку святому духу Иннокентию, на могилу Феодосия святого? Ты заметил, что казначей наш уже новую кладовую строит, а у преосвященного Амвросия новая карета и четверки серых и вороных на станции стоят? Ты все это видел, спрашиваю? Не видел? Так пойди посмотри. Выйди на дорогу, стань и послушай. Пройдись селами, где только горе со времен дедовских проходило, да посмотри, какой пустырь простерся, как рушатся хозяйства, расползаются, как гнилая тыква у вола под копытом. И все это он. Его именем все разрушается, расползается и гибнет, чтобы поднимался он, Иннокентий, да так высоко, что у нас с тобой и клобук свалится, если мы посмотрим. И это божье? Божье, я тебя спрашиваю? Отче, клобук свалится, если мы посмотрим!
Он даже побледнел от этой страшной, им самим нарисованной картины.
— О-о-о, что только делается! Что делается!!! Бедные, бедные, наши люди! Ищут рая, живя в аду, но только не знают, где его найти. И ползут, текут, как вода, по течению. А рай тот не здесь. Я уже понял, друг мой Кондрат, понял… Рай не здесь.
Он даже забегал по келье.
— Да какой рай? — крикнул вдруг отец Кондрат.
Устим остановился.
— Рай? Небесного рая ищут от земного лиха. Молдаване его ищут, вся Бессарабия.
— Отче Устим, на стражу зовет Гапон, — крикнул кто-то под дверью.
Устим поднялся.
— Ну, старый, подумай об этом. О себе подумай.
Тяжелой полупьяной поступью направился к порогу.
Щеколда легко подалась, и черная пасть двери поглотила Устима. Что-то черное сразу упало ему на голову и схватило за горло. Зубы зажали какую-то ткань, и дюжий Устим провалился в пропасть.
Отец Кондрат хищно облизнулся. Он чувствовал в сердце только ненависть к Устиму, ставшему ему на пути к спасению.
Свет мигнул и погас. В опустевшей келье отца Кондрата остался один выщербленный кувшин с недопитым вином. А окна жутко глядели на дорогу своими черными дырами.
13
Станислав Эдуардович Масловский сегодня нервничает. Не сидится ему в мягком кресле. То присядет, вроде ноги вдруг заболят, то опять вскочит и меряет шагами просторный кабинет. Преосвященный архипастырь иронически усмехается и следит за ним глазами.
— Не мешало б вам сесть, Станислав Эдуардович. Вы так много ходите, что у меня даже в глазах рябит. Если б шли все время прямо, то, наверное, уже на Сахалине были б. И не понимаю, зачем вам нужно так истязать себя? Ей-ей, дело не стоит того. К тому же речь идет о церкви, а администрация…
— Отец Амвросий, кажется, я засвидетельствовал вам свое уважение, и оно больше не требует доказательств. Вы и сами не станете этого отрицать, уважаемый отец. Однако… нужно меру знать. Это же черт знает что, а не святость. Вы только посмотрите: за какие-нибудь год-два ваша обитель разрослась в целое местечко. Народ шляется, как на ярмарке, всегда полно лошадей, волов, телег и всякой нечисти, так что и пройти невозможно. Но и это бы еще ничего. Ну, ездят молиться — пусть ездят. Но в капище храм нельзя превращать! Вы простите меня, но у вас не монастырь, а притон! Извините откровенность, ваш святой инок чуть ли не со всей Бессарабией живет, не говоря уже о его персональном гареме, о его свите одалисок, которые иногда выскакивают на улицу почти голые. Здесь уж, отец, моя обязанность общественный порядок поддерживать. Понимаете? А то так, чего доброго, можно дойти и до красного фонаря на воротах вместо иконы святого Феодосия.
Отец Амвросий поморщился.
— Ну, это уж слишком, Станислав Эдуардович, слишком. Вы чересчур суровы в приговоре. Ну, я согласен, что кое-кого нужно утихомирить, но… красный фонарь — это уже личное оскорбление. Слово чести, я не заслуживаю подобного, как хотите.
— Дело не в словах. Или возьмите вы ваш «странноприимный». Да это же самое страшное, что когда-либо случалось видеть человечеству. Я уж не говорю о том беззастенчивом жульничестве, которое позволяет себе этот тип. Но сами методы, формы «лечения» — чего они стоят! От такой бесстыдной, такой преступно-авантюристической карьеры отрекся бы последний головорез с каторги.
— Вы, дорогой мой, склонны преувеличивать. Ничего там страшного нет, в этом странноприимном доме. Дом, как и во всех монастырях дома. Только несколько… оригинальнее, что ли. И все.
— Отче, не в жмурки ли мы играем? Или вы меня шутом считаете? — раздраженно проговорил Станислав Эдуардович, почувствовав иронию в словах викарного.
Вскочил резко и… даже сам застыдился: получилось несколько невежливо.
— Простите, отче, мое резкое поведение. Но это уже переходит все границы. Вы только посмотрите: сотни темных, забитых людей сбывают последнее, идут к нему. Ну,
я согласен, что нужно жить. Нужно. Но и меру же знай, меру! А то, вы только взгляните: сумасшедшие, сифилитики, чесоточные, эпилептики, калеки, слепые, кривые, косоглазые — все так и прутся к нему. А он гонит весь этот скот голышом в одну купель, поит из одной кружки, кладет спать всех вместе… и, простите, но это неслыханное преступление — ведь он распространяет все эти болезни, передавая сотням здоровых людей сифилис, чесотку да и саму эпилепсию. Ведь массовый психоз — это результат…рез…