Голгофа - Лесь Гомин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот и конец моей поездки, — сказал он Семену. — Дальше уж, наверное, пешком пойдешь один.
Когда въехали в село, Синика завернул к постоялому двору.
Село это, как и все молдавские села, располагалось в долине. Посреди его — волость, а возле волости — заезжий двор низенького плюгавого дедка-корчмаря, осевшего здесь давным-давно. Возле корчмы всегда останавливались проезжие, в корчме собирались крестьяне. Здесь пили магарыч за проданный скот, здесь сдавали землю в аренду, вершили общественные дела, здесь и дочку выдавали или женили сына.
Синика выпряг коней, дал им свободу, а сам вошел в корчму, где, словно в праздник, было полно народу. Кто сидел за столом, кто пристроился в углу, а кто просто стоял посреди корчмы. Корчма гудела, как улей.
— А-а, пан Синика, здравия вам. Давненько уже о вас не слышно. Как жена, дети, как сами поживать изволите? — затараторил старый дедок-корчмарь.
— Ты вот что, старый, не тарахти, а слушай лучше.
— Если будет что, послушаю.
— Будет. Чего это люди здесь собрались в субботу? Что за сборище?
Корчмарь посмотрел на Синику так, словно тот спрашивал, почему светло, когда солнце светит.
— Что за люди здесь? Почему они не на поле, когда там через край работы? Что случилось в селе? — снова спросил Синика.
— Что случилось? Да разве я знаю, что у вас случилось? Я, турок, мусульманин, должен знать, что случается у ваших попов?
Корчмарь Ибрагим — известный человек. Он-то лучше других все знает: кто волов должен продать и за сколько, у кого дочка на выданье и кто думает свататься, знает, что в волости делают и думают, и когда становой приедет собирать подушное; знает, что поп будет говорить в следующее воскресенье в церкви. Весь он словно переполнен сведениями и всегда насторожен, как какой-то приемный аппарат. В любое время у него можно узнать любую новость. Нет того, чего бы он не знал, не сумел купить что-либо, если это кому-то нужно, но и не было, кажется, во всей Бессарабии человека, который бы не знал Ибрагима, принявшего иудейство ради красавицы-жены Рейзи. Всё знал старый Ибрагим, но все его сообщения были так или иначе платные. Поэтому он хитро посмотрел на Синику и, усмехаясь, протянул:
— Пан Синика, очевидно, спрашивают, почему мужики сидят здесь, когда у них работы по горло?
— Да, Ибрагим. Дам тебе заработать, слово, только не хитри. Ведь и сам говоришь, что в поле работа плачет?
— А разве нет? Конечно, плачет. Только и то, что случилось в Балте, не часто бывает. Поле теперь может подождать.
— Что ж там, в Балте?
— Да что вы, пан Синика, никак с того света свалились! Да об этом вся Бессарабия знает. Там же объявился святой или пророк, вот и бесятся. Здесь дороги уже не видно, так идет народ в Балту. Гонят скот, везут добро, тянут за собой малышей, словно позади них огонь горит. Тут сейчас такое делается, такое делается, что, сколько живу, не видел еще.
— Что же тут делается?
— Как это что? Сбесился народ, я вам говорю. Потому у меня и в ристоранте ежедневно, как вот сейчас. Не ристорант, а ярмарка. И не выгонишь, не вытолкаешь, так и сидят. Вы только послушайте, что они говорят.
— А что говорят?
— Что? А то, что теперь уже ничего никому не нужно. Сидит-сидит хозяин дома, а подговорит кто — пошел в Балту. Походил там день-два, вернулся — уже не тот. Ничто уже его не интересует, и все его хозяйство идет за бесценок. (Мне покоя нет от всяких предложений. Если б деньги, купил бы село.) Потом, продав все, детей разогнал, одел постолы и странствует в Балту. Там отдает деньги и тогда уже ходит, побирается. А есть и такие, что в землю зарываются, как кроты, и поют там молитвы, будто волки ночью воют, аж страшно.
Но кто он — этот святой?
— Вы и этого не знаете? Чудак же вы!
В корчму вошел старый дед.
— Вот посмотрите-ка на этого дедка Мирона. Хозяин был. Небольшой, но все ж таки работящий, честный, хороший мужик, а теперь — нищий.
Дед стоял, задумавшись, и смотрел в землю. Он не слышал и не видел никого, а будто ушел в себя и прислушивался там к чему-то очень важному.
В корчме затихли.
— Послушайте сами, — шепнул Ибрагим Синике.
— Мирон, а чего ты стоишь? Может, рюмку глотнешь? — окликнул он дедка.
— Что-о? Кто сказал это? У кого язык повернулся осквернить слово божье? Кто не видит знамения божьего и осмеливается сегодня пить? И так нас уже наказывает господь, а вы все-таки не каетесь? О-о-о, придет, придет на вас кара господня. Упадет огонь и пожрет всех вас до единого. Кайтесь! Кайтесь! Разуйтесь и идите босые за ним!
Он повысил голос до крика.
— Эй, вы, дети диавола! Преотул чел маре, пэринцел Иннокентий послал меня к вам с вестью о рае и спасении. Отрекайтесь от грехов и идите к нему. Бросайте дом, ибо он вам не нужен, бросайте жену, ибо она стелет вам путь к диаволу, бросайте детей, ибо дети — забота для головы и погибель для сердца. Готовьтесь к встрече с богом! — Он потряс в воздухе руками и упал на пол. И, уже лежа и вздрагивая всем телом, неистово выкрикивал какие-то дикие слова мольбы и проклятия.
Синика молча оглядывал толпу. Люди уныло смотрели на Мирона.
— Вот так всегда, — сказал корчмарь. — Как заведет — и пошло. Упадет и кричит. Но это еще ничего. Что в церкви делается — страшно сказать.
Аппетит пропал. Посиневшее лицо Мирона врезалось в сознание и неотступно стояло перед глазами Синики. Он с усилием спросил корчмаря:
— Но кто же он, этот святой?
— Да кто же — Иннокентий. Мужик из Косоуц, Иваном Левизором назывался, говорят, в Одессе с шарманкой ходил…
Синика вскочил и опрометью бросился к лошадям. Корчмарь придержал его.
— Советую, пан Синика, сходить посмотреть на село. За лошадей не бойтесь, не украдут — некому.
— А что там?
— Там такое делается, что сколько моей седой голове лет — этакого не видел. Мироносицы ходят по улицам с чудотворной иконой… идите.
Страх охватил Синику. Но он чувствовал, что должен до конца выяснить то, что леденило его сердце страшной догадкой — он или все же не он? Синика пошел в церковь.
Из-за угла слышался какой-то гул. Выглянув, Синика увидел тысячную толпу, запрудившую тесную улицу так плотно, что валились ограды. Люди были празднично одеты: на женщинах яркие вышитые одежды, на мужчинах черные свитки. Туча пыли стояла над головами. Впереди шесть женщин несли образ богоматери, украшенный цветами и перевитый полотенцами. Носилки застланы были дорогими коврами. Шесть других женщин несли букеты цветов. На головах у них чернели запыленные платки. За ними — три растрепанные, взлохмаченные женщины, прикованные безумным взглядом к иконе. Впереди всех шли двенадцать девочек в возрасте до десяти лет. В руках у каждой — уборы к иконе. За ними двенадцать мальчиков с пучками свечек в руках. А затем уже двигалась толпа словно загипнотизированных крестьян, с выражнием тупой покорности и ужаса в остекленевших глазах. Толпа остановилась у церкви. Испарения пота от скучившихся тел, казалось, туманили небо, Становилось душно, нечем было дышать.
— Слушайте, слушайте, слушайте все! — начала одна мироносица. — Сегодня ночью, когда я спала, снилось мне… снилось мне, что сама матерь божья заплакала… и я проснулась. А потом опять уснула и снова вижу…
Толпа уже не слушает. Она зашевелилась, как море перед грозной бурей. Эту сказку каждый знает уже наизусть. Никто не слушает ее, но только с самого начала что-то сжимает горло и становится трудно глотать густую слюну. Одна мысль об участии к их судьбе божьей матери наполняет крестьянское темное сердце умилением, жжет острой тоской и болью; глаза зудят и мигают, а в горле жжет, перекатывается расплавленная масса. Грудь вздымается и… раздается дикое, страшное, неутешное рыдание.
Толпа еще плотнее сбивается вокруг чудотворной иконы. Задние нажимают. Волна вздымается и вдруг… прорвалось. Передние не устояли. Задние повалились на них, и перед белой церковью с острыми шпилями выросла куча тел. Куча шевелилась, извивалась, ревела, металась, вскрикивая страшным, нечеловеческим воплем раздавленных людей. Воплем, которого сама смерть испугалась бы и убежала, потому что из той кучи вылезали окровавленные и изуродованные фигуры и метались по площади, вслепую бросаясь в разные стороны.
На колокольне взревел колокол. Взревел, как на пожар. Ударил в сердца ошалевших людей и завершил безумство. Толпа упала на колени и замерла. Старенький попик вышел что-то сказать, но его никто не слушал. Тысячная толпа ползала вокруг разбитой вдребезги иконы, подбирая кусочки, и дико, горестно, в отчаянии выла.
Ужас охватил Синику. Он стал серым от пыли и страха. Шапка сама свалилась с головы, и он словно прикипел к земле.
А толпа гудела:
— Преотул чел маре! Ту ешть мынтуиторул ностру!
И, едва переставляя ноги, Синика пошел к корчме.
Приближался вечер. Кони вынесли Синику уже на гору. Он еще раз окинул взором место страшной драмы темного бессарабского села. И долго стоял, наблюдая ужасающее зрелище: многочисленная толпа громадным спрутом расползлась по площади и застыла. Замерло село. Только колокол неистово лизал языком медные края и бил, бил, бил удручающе-размеренно, подчиняя своей воле людскую стихию. Из его горла словно вылетали проклятия. Медные звуки неслись туда, за ограду, где засело страшное привидение, вспугнувшее этих мирных гречкосеев и виноделов, таких веселых, беззаботных и трудолюбивых.