Проклятье вендиго - Рик Янси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да. Почему?
– Я не уверен. Наверное, отчасти из-за таинственности. Кто был этот человек? Откуда он родом и почему окончил свои дни в сточной канаве? И почему он написал эти дневники или роман, назовите как хотите? Но, пожалуй, главная причина – это обещание, которое я дал.
– Уиллу Генри?
Я задумался.
– Я имел в виду директора. Он передал мне блокноты и попросил их прочесть на предмет того, не помогут ли они навести на его родственников. Где-то должны быть люди, которые знали его до того, как он попал сюда. У всех кто-то есть.
Доктор улыбался. Он понял.
– А пока у него есть только вы.
* * *Я положил записи своих интервью с чтицей и доктором в постоянно разбухающую папку, заведенную на Уилла Генри, и затолкнул ее в ящик стола, в очередной раз пообещав себе не зацикливаться на этом: я буду работать над этой папкой, когда позволит мое расписание. У меня приближался срок сдачи книги, были разные семейные обязательства и собственные проблемы. Старые книжки в кожаном переплете с потрескавшимися корешками и желтеющими страницами мирно лежали стопкой рядом с моим письменным столом. В следующем году я готовился опубликовать три из них под названием «Ученик монстролога» в надежде, что где-нибудь какой-нибудь читатель найдет в них что-то знакомое.
Это был расчет на удачу. По юридическим причинам дневники должны быть опубликованы как художественное произведение. Даже если бы кто-нибудь опознал имя Уильяма Джеймса Генри, это было бы воспринято как совпадение. Но что-то в его рассказах могло бы пробудить воспоминания. Может, он пугал своих детей или внуков историями о странных и ужасных существах, именуемых антропофагами. Очевидно, что он был образованным человеком. Возможно, в далеком прошлом он даже что-то опубликовал, пусть и не под собственным именем – если, конечно, его на самом деле звали Уильям Джеймс Генри. После того как он был найден в сточной канаве, полиция проверила его отпечатки пальцев. Человек, называвшийся Уильямом Джеймсом Генри, никогда не подвергался аресту, никогда не служил в армии и никогда не работал там, где по закону у сотрудников снимают отпечатки пальцев.
Я думал так: если эти первые три тетради были плодом фантазии – а, судя по содержанию, так оно и было, – то автор, в его слабоумном состоянии, мог так тесно идентифицировать себя с главным действующим лицом, что стал Уиллом Генри. С сумасшедшими писателями случается и не такое.
Я провел все лето, обшаривая Интернет, делая звонки, опрашивая всех, кто только мог бы обладать драгоценной информацией, которая стала бы ключом от замка, под которым прошлое упорно скрывало правду.
В конце сентября, когда я сидел за столом, страдая от очередного жестокого писательского ступора, мой взгляд упал на тетради. Я импульсивно достал четвертую из них и развернул на случайной странице. К моему изумлению, на стол выпала газетная вырезка. С сильно бьющимся от волнения сердцем я пролистал насквозь всю тетрадь и нашел между страницами и другие листки, словно Уилл Генри использовал тетрадь с двойной целью: как дневник и как альбом для вырезок.
В течение следующих трех дней я нашел еще больше закладок между страницами остальных тетрадей. Я завел новую папку под названием «Вырезки», разложил закладки по их порядку в тетрадях (другими словами, по номерам тетрадей и номерам страниц) и снабдил записями по поводу возможных новых путей поиска. Я могу поручиться за подлинность некоторых закладок (например, вырезок статей из «Нью-Йорк Таймс»), тогда как подлинность других – таких как визитная карточка Абрама фон Хельрунга – еще нуждается в подтверждении. Я не могу со стопроцентной уверенностью сказать, что они не поддельные или что они не являются частью изощренных творческих упражнений автора тетрадей.
Р. Я.Гейнсвилль, ФлоридаСентябрь 2009 годаКнига четвертая
Опустошенность
«Потому что панический ужас пустыни призвал его этим голосом издалека, вобравшим силу неизмеримых пространств; и в нем было очарование опустошенности, которая уничтожает».
Элджернон БлэквудЧасть первая
«Что есть я, Уилл Генри?»
Я не хочу об этом помнить. Я хочу избавиться от этого, избавиться от него. Почти год назад я отложил перо и поклялся, что больше никогда за него не возьмусь. Пусть это умрет вместе со мной, думал я. Я старик. И я ничего не должен будущему.
Скоро я усну и очнусь от этого страшного сна. Придет бесконечная ночь, и я пробужусь.
Я жду этой ночи. Я ее не боюсь.
Мне довелось испытать страх. Я слишком долго глядел в преисподнюю, и теперь преисподняя смотрит на меня.
От засыпания и до пробуждения – оно здесь.
От подъема и до отхода ко сну – оно здесь.
Оно всегда здесь.
Оно грызет мое сердце. Оно гложет мою душу.
Я отворачиваюсь – и вижу его. Я затыкаю уши – и слышу его. Я накрываюсь – и чувствую его.
То, что я имею в виду, не опишешь словами из человеческого языка.
Это язык голых ветвей и холодного камня в угрюмом шорохе колючего ветра и ритмичной капели дождя. Это песнь, которую поет падающий снег, и нестройный ропот солнечного света, разорванного сеткой балдахина и едва просочившегося сквозь нее.
Это то, что видит невидящий глаз. Это то, что слышит неслышащее ухо.
Это романтическая баллада смертных объятий; торжественный гимн потрохов, сваливающихся с окровавленных зубов; стенания раздувшегося под палящим солнцем трупа и грациозный балет личинок на развалинах божьего храма.
На этой серой земле у нас нет имен. Мы скелеты, отражающиеся в желтом глазу.
Наши кости иссушены и выбелены прямо под кожей, наши пустые глазницы разглядывают голодных ворон.
В этом царстве теней наши оловянные голоса скребутся как крыло мухи по недвижному воздуху.
Наш язык – это язык слабоумных, тарабарщина идиотов. Корень и лоза могли бы сказать больше, чем мы.
Я хочу вам кое-что показать. У него нет имени, нет никакого человеческого обозначения. Оно древнее, и у него долгая память. Оно знало этот мир еще до того, как мы его назвали миром.
Ему известно все. Оно знает меня и знает вас.
И я вам его покажу.
Я покажу вас.
Так идемте же со мной, как Алиса вниз по кроличьей норе, идемте в то время, когда в мире еще существовали темные пятна и когда были люди, которым хватало смелости их исследовать.
Я, старик, снова становлюсь мальчиком.
И уже мертвый монстролог жив.
* * *Он был одинок и творил в тишине. Он был гением, порабощенным своим же деспотическим мышлением, скрупулезным в работе и безразличным к тому, как он выглядел. Он был подвержен приступам изнуряющей меланхолии, и его наставляли демоны, столь же невероятные и грозные, как и те физические монстры, которых он преследовал.
Он был тяжелым человеком, упрямым и холодным до жестокости, с мотивами, которые было невозможно понять, и с непреклонным желанием достичь поставленных целей. Он был строгим надсмотрщиком и, когда не игнорировал меня совершенно, педантичным учителем. Иногда за целый день мы едва перебрасывались парой слов. Я был просто как часть пыльной мебели в забытой комнате его родового дома. Если бы я сбежал, то, не сомневаюсь, прошли бы недели, прежде чем он заметил бы мое отсутствие. А потом, без всякого предупреждения, я вдруг оказывался единственным объектом его внимания. Это была на редкость неприятная ситуация, сходная с тем, как если бы ты тонул или на тебя обрушилась тысячефунтовая скала. Эти темные, странно подсвеченные изнутри глаза обращались на меня, брови хмурились, губы сжимались и белели. Точно такое же выражение напряженной концентрации я сотни раз наблюдал у него за столом для аутопсии, когда он вскрывал что-то безымянное, чтобы исследовать его внутренности. Под его взглядом я чувствовал себя голым. Я провел долгие часы в бесплодных спорах с собой, что лучше: когда он меня игнорирует или воспринимает?
Но я оставался у него. Он был всем, что у меня было, и без хвастовства скажу, что я был всем, что было у него. Факт в том, что до самой его смерти я был его единственным компаньоном.
Но так было не всегда.
Он был одиноким, но не отшельником. На исходе столетия монстролог пользовался большим спросом. Каждый день со всего мира прибывали письма и телеграммы. У него спрашивали совета, приглашали выступить, просили оказать те или иные услуги. Он предпочитал работу в поле лаборатории. Он мог все оставить и по первому же сигналу броситься исследовать редкие особи. У него всегда был наготове упакованный чемодан, и в кладовке лежал ящик с инструментами для работы в поле.
Он с нетерпением ждал ежегодного конгресса Монстрологического общества в Нью-Йорке, где в течение двух недель ученые одного философского направления представляли доклады, обменивались идеями, делились открытиями и, по странной традиции, не пропускали ни единого бара и салуна на острове Манхэттен. Впрочем, это, возможно, не было таким уж неприличным. Эти люди занимались такими вещами, от которых абсолютное большинство их коллег шарахались как от огня. Испытываемые ими тяготы почти предполагали необходимость какого-то расслабления в духе Диониса. Уортроп был в этом плане исключением. Он никогда не прикасался к алкоголю, табаку или каким-либо одурманивающим снадобьям. Он насмехался над теми, кого считал рабами своих слабостей, но сам ничем от них не отличался – только его собственные слабости были другими. На самом деле можно было бы поспорить, чьи слабости более опасны. В конце концов, ведь не вино погубило Нарцисса*. Письмо, пришедшее в конце весны 1888 года, было лишь одним из многих, полученных в тот день. Не успел он вступить во владение этим пугающим массивом писем, как массив овладел им.