Лорд и егерь - Зиновий Зиник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Разрешите мне напомнить вам, милейшие друзья мои, что вы попали сюда не ради того, чтобы предаваться абстрактным умствованиям, а для того, чтобы, разобравшись в собственном московском прошлом, помочь мне разрешить тайну вашего благодетеля и освободителя. Или же он — ваш тюремщик? Не следует забывать, что мы здесь пытаемся вместе разобраться в вопросе: кто наш лорд и кто наш егерь».
Сильва, бросив птицам, не глядя, на изумрудную, после утреннего тумана, траву кусок орехового торта, вскочила на лошадь и поскакала в сторону особняка, где все еще в бессознательном состоянии отходил от инфаркта Эдмунд Сили, все-таки Эдвард? К недоеденному куску торта устремилась коза; ее старалась опередить дисциплинированная шеренга гусей, шипящая на деловито суетящихся пеструшек во главе с петухом. Жеребец понюхал кусок торта первым, фыркнул и поскакал, выбивая копытами комья грязи из-под травы, на край лужайки с дубом посреди.
Ландшафт Кента, «Сада Англии», неровен, запутан и пестр, как и его население, где аристократический род может соседствовать заборами с шахтерскими кланами, с семьями, живущими на пособие по безработице уже третье поколение, и уже какое столетие, вместе с пригородами Лондона на южном берегу Темзы, Кент лелеет в своем лоне заговорщиков, диссентеров, диссидентов, террористов и дьяволистов различного ранга и пошиба. Пейзаж как будто подтверждает визуально репутацию Кента как рассадника — со времен Кромвеля, Реформации и Великой Чумы — всяческих анархистских идей, религиозных расколов и ересей, бунтов и заговоров с целью свержения монархии, парламентской демократии, протестантской религии и ограниченной продажи спиртных напитков по воскресеньям. Видно это не только по пестрой смеси буколических деревушек и усадеб с озерами и парками — в контраст безлюдию и запустению городишек, где оштукатуренные хибары и унылые складские помещения окружены крупноблочными застройками революционных 60-х; сама местность как будто подразумевает катаклизмы и сдвиги, конфликтные сопряжения взглядов и сословий; холмистые рощи и лесистые холмы перемежаются плоскими, как ум аристократического вырожденца, равнинами, засаженными хмелем и картофелем.
Английский ландшафт уже давно — часть цивилизации; он давно стал продолжением внешности и характера человека, среди него поселившегося. Эта антропоморфность и чувствовалась в некоторой вольности и хаотичности усадебного ландшафта поместья Эдварда. Знаменитое своими церковно-католическими связями по материнской линии и армейскими — по мужской, это семейство — одно из богатейших в южной Англии (предки лорда Эдварда были совладельцами оружейных заводов и поставщиками фазанов к королевскому столу, а позже удвоили капиталы, вложив деньги в производство собачьих консервов). Несколько обедневший с годами, этот аристократический род сумел тем не менее сохранить достойные отношения со своими вассалами и йоменами, поныне проживающими на поместных землях лорда, принося вполне приличный годовой доход в виде ренты и за счет сдачи коттеджей внаем. Благодаря природной толерантности семейства, добросердечности и готовности к компромиссам большинство лесных угодий лорда не были разорены в ходе бурной и порой кровавой истории Кента; а фазанья охота, процветающая в поместье уже которую сотню лет, до последнего времени считалась лучшей в округе. Особенно славились местные егеря, служившие семейству лорда Эдварда целыми поколениями, передавая свою егерскую службу от отца к сыну, от деда — внуку, от дяди — племяннику. Эта склонность к соблюдению традиций и одновременно непринужденность, с какой эти традиции соблюдались, отражались в некой беспорядочности и запутанности ландшафта этого поместья (лишь человек психопатический, без роду и без племени, нуждается в наведении внешнего порядка и безупречной гигиены в хозяйстве, чтобы компенсировать внутренний хаос и душевную нечистоплотность).
Непринужденность в поведении флоры и фауны несомненно чувствовалась в густых лесных зарослях перед домиком бывшего егеря — где в прекрасной по своей запутанности чащобе сплелись и плющ, и вьюн, и рододендрон, как в оргиастическом объятии, вокруг мощных вязов и платанов, предоставленные лишь самим себе и оглушительному щебету птиц. Новый, нынешний егерь, как, впрочем, и лесники поместья, не имели права расчищать этот лесной ералаш, сохраняя его как некий заповедник. Этот лес отделял домик бывшего егеря от трехэтажного, похожего на усадебный дом, особняка, где до сих пор, не приходя в сознание, отходил от инфаркта (едва не оказавшегося фатальным) человек, называющий себя лордом Эдвардом. Перед входом в егерский домик рос гигантский экземпляр местной флоры — полудерево, полукуст той садово-лесной особи, что в России назвали бы черемухой. Но не на этот ностальгический вывих английской флоры глядел один из трех русских гостей поместья, Феликс, в то утро поздней осени 1976 года. Кто бы мог подумать еще пару лет назад, что они соберутся за одним столом в барском поместье английского лорда? Как и сама встреча, столь же нереальной казалась еще недавно им самим география эмигрантских маршрутов этих трех бывших москвичей: Феликс, человек театральных амбиций, успел прописаться в Иерусалиме, откуда сбежал в Лондон через Верону; Виктор, профессиональный диссидент, приземлился в Лондоне, выброшенный в Вене прямо из камеры Владимирской тюрьмы, а Сильва, знаток Тернера из музея им. Пушкина, неожиданно для себя воспользовалась семейными связями с членами шотландского клана, из тех патриотов Шотландии, что предпочитают благополучно томиться вдали от своей непритязательной родины в лондонском изгнании.
Все трое оказались в Англии благодаря усилиям их благодетеля, лорда Эдварда, которого никто из них вроде бы никогда не видел. Или же все-таки видел? «Типично советское отношение к происходящему», — думал, глядя на них, доктор Генони, личный секретарь лорда. Этих русских пригласили в шикарный санаторий, чтобы дать им возможность разобраться в мистической сущности их спасителя и в собственной загадочной судьбе; вместо этого они тут же стали сводить друг с другом старые московские счеты.
2
Третий лишний
«Узнав о приближении холеры, мы в ужасе воскликнули: Конституция в опасности! Не теряя времени, мы обратились к представителям всех политических партий, дабы выяснить их взгляд на этот предмет и узнать, какой тактики они намерены держаться по отношению к азиатской гостье». Зачитывая открытку Авестина ко дню рождения Виктора, Мигулин (учитель английского и театральный мэтр Феликса), как всегда, иронически поблескивал очками, перекладывал ногу на ногу, ерзал на стуле, выискивая сценически наиболее выгодную позицию, дирижировал самому себе правой рукой (в левой была открытка), поводил, как будто подчеркивая то или иное слово, бровями. Он был человеком иного поколения, лет на двадцать старше Сильвы и Феликса, но, несмотря на седину и изможденное лицо, создавал вокруг себя атмосферу чуть ли юношеской оживленности и приподнятости.
Вся эта риторическая жестикуляция была излишней: текст самодельной открытки Авестина (выклеенный на куске картона обрывок страницы из иллюстрированного приложения к дореволюционной газете «Русь») в те горячие московские денечки настолько говорил сам за себя и был настолько к месту, что в комментариях не нуждался.
Во-первых, дата номера газеты — 6 августа (по-старому) — совпадала с днем рождения Виктора. Во-вторых, 6 августа по-старому — как нам известно из стихотворения Пастернака — это празднование Преображения Господня, при этом день рождения Виктора в то роковое московское лето решили отпраздновать на квартире Феликса, то есть на Преображенке (церковь Преображения Господня у метро «Преображенская площадь»). Но главное, «холерная» открытка от Авестина пришла в разгар эпидемии холеры. Эпидемия началась, как всегда, на побережье Черного моря. Кольцо вокруг Москвы, по общему мнению (и воображению), сжималось, первым свидетельством чего было исчезновение из продмагов соли, мыла и дрожжей. Интеллигенция отделывалась остротами насчет того, что самое верное средство от холеры и чумы — водка. Употребление водки в то лето, несмотря на удушающую жару, возросло чуть ли не вдвое, что, в свою очередь, удваивало лихорадочность атмосферы их встречи в то апокалипсическое лето московских 70-х. Сейчас, с дистанции в десять лет, та встреча в честь тридцатилетия Виктора гляделась чуть ли не последней попыткой сохранить в их отношениях умирающий дух прежней Москвы, где шутки, повести смешные, рассказанные старшим поколеньем, ответы острые и замечанья, столь едкие в их важности забавной, застольную беседу оживляли и разгоняли мрак. Все, казалось бы, располагало к прежней атмосфере дружеского застолья, да и не было посторонних — одни, можно сказать, родственники, Феликс, конечно же, как хозяин дома, Сильва — женщина клана. И Мигулин с Авестиным — учителя и наставники Феликса и Виктора с университетских дней. В старинном соперничестве между Авестиным и Мигулиным и, соответственно, между Виктором и Феликсом была удивительная симметрия, как будто внутренние противоречия некоего единого мозга, ума, души отражались и проходили эхом сквозь дальнейшие поколения. Сильва с удовольствием предвкушала словесное фехтование привычного дружеского застолья. Но даже сама симметрия этой дружеской конфронтации стала проявляться тенденциозно неправильным образом; не было практически никаких шансов увидеть в этот вечер ни Авестина, ни его альтер эго Виктора. Авестин находился на принудительной госпитализации в психбольнице, а диссидентские маршруты Виктора были как всегда до неразрешимости запутаны. Их кресла стояли пустыми.