Лакуна - Барбара Кингсолвер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кто научил их спасаться, бросая его на съедение? У рыб собственный бог, кукловод, управляющий их единым сознанием; его нити протянуты к каждому сердцу в этом тесном мирке. Ко всем сердцам, кроме одного.
Мальчик открыл для себя мир рыб после того, как Леандро дал ему очки для подводного плаванья. Повар Леандро сжалился над тощим долговязым парнишкой-американцем, которому день-деньской нечем себя занять, кроме как рыскать среди скал на берегу, делая вид, будто охотится. Очки были сделаны из резины и деталей летных очков; в них были вставлены стеклянные линзы. Леандро сказал, ими пользовался его брат, пока был жив, и объяснил, что, прежде чем их надеть, нужно плюнуть на стекла, тогда очки не запотеют. — Andele[3]. Давай иди в воду, — подбодрил он. — Тебя ждет сюрприз.
Бледнокожий мальчишка, дрожа, стоял по пояс в воде и думал, что ни в одном языке мира нет слов ужаснее, чем «тебя ждет сюрприз». После них все меняется. Когда мать уходила от отца (шумно, переколотив немало посуды о стены) и увозила сына в Мексику, не оставалось ничего, кроме как ждать в коридоре холодного дома, пока тебе обо всем расскажут. Перемены никогда не бывают к лучшему: сели на поезд, только что отец был — и вот его уже нет. Дон Энрике из консульства в Вашингтоне, потом Энрике в материнской спальне. Все меняется в ту самую минуту, когда дрожишь в коридоре и ждешь, чтобы юркнуть из одного мира в другой.
А теперь, после всего, еще и это: стоишь по пояс в воде, нацепив очки для плаванья, а с берега на тебя смотрит Леандро. Подошли несколько деревенских мальчишек, размахивая загорелыми руками, в которых сжимали длинные ножи для ловли устриц. Белый песок, точно светлые мокасины, покрывал их ступни. Ребята остановились посмотреть на него, замерли на месте, ожидая, что будет. Ему не оставалось ничего другого, кроме как набрать в грудь побольше воздуха и окунуться в океан.
И — боже мой! — обещание сбылось: там оказался целый мир. Рыбы сумасшедших расцветок, пятнистые и полосатые, золотистые и с голубыми головами. Целые семьи рыб, общество, зависшее в подводном царстве, сующее острые носы в кораллы. Рыбы ткнулись в пару волосатых стволов, его ноги, которые для них были не более чем деталью пейзажа. Мальчик напрягся — до того был напуган, но счастлив. Больше он не станет бездумно плескаться в волнах. Не станет думать, будто океан — это только вода.
Он не вылезал на берег весь день, пока краски не потемнели. К счастью, его матери и Энрике было что выпить на террасе с гостями-американцами; выпуская в воздух синие струйки сигарного дыма, они обсуждали убийство Обрегона[4] и то, что теперь некому остановить реформы, пока эти indios[5] не захапали всю землю. Если бы не мескаль с лаймом, мать быстро устала бы от серьезных мужских разговоров и задумалась, не утонул ли ее сын.
Но пока что это волновало только Леандро. На следующее утро, когда мальчик пришел на кухню посмотреть, как готовят завтрак, повар сказал:
— Picaro[6], ты за это поплатишься. За каждое преступление человек несет наказание.
Леандро весь день боялся, что очки, которые он принес, стали орудием смерти. Наказание не замедлило явиться в виде солнечного ожога размером с черепаху, горячего как огонь. Когда преступник задрал ночную рубаху, чтобы показать обгоревшую кожу на спине, Леандро рассмеялся. Сам он был коричневый, как кокос, и ему не приходило в голову, что на солнце можно обгореть. Но в тот раз он сказал не «usted pagará»[7], как слуга должен обращаться к господину. Он произнес «tu pagarás»[8], ты поплатишься, как другу.
Преступник не сдавался:
— Ты сам дал мне эти очки, значит, это ты виноват.
И снова почти весь день не вылезал из воды и сжег спину до корки, как шкварки на сковородке. Вечером Леандро натирал его топленым салом, приговаривая:
— Picaro, сорванец, как тебе не стыдно безобразничать?
No seas malo[9], интимное «ты», как друг, любовник — или же взрослый ребенку. А кто именно из них — непонятно.
В субботу перед Страстной неделей Саломее захотелось выбраться в город послушать музыку. Сыну тоже пришлось ехать: нужно же ей было виснуть на чьем-то локте, фланируя по площади. Она предпочитала называть мальчика вторым именем, Уильям или просто Уилл, что звучало как крик боли. Хотя в ее устах скорее напоминало скрип колеса — вещи, которая служит человеку, но только когда движется. Мать звали Саломея Уэрта. В молодости она сбежала в Америку и стала Салли, какое-то время была Салли Шеперд, но ничто не вечно под луной. С американкой Салли было покончено.
В тот год — последний в гасиенде на Исла-Пиксол, хотя никто еще об этом не знал, — Саломея беспрестанно на что-то обижалась. Сегодня же надулась потому, что Энрике не собирался гулять с ней по площади, просто чтобы похвастаться платьем. У него было слишком много работы. Это значило, что он будет сидеть в библиотеке, то и дело проводя пальцами по прилизанным волосам, потягивать мескаль и потеть под воротничком, склонившись над колонками цифр. Так он узнавал, сколько у него прибыли на этой неделе: то ли вагон, то ли маленькая тележка.
Саломея надела новое платье, нарисовала губы дугой, взяла сына за руку и пошла в город. Сперва они почуяли запах площади: жареные стручки ванили, конфеты из кокосового молока, свежесваренный кофе. Площадь кишмя кишела прогуливавшимися парочками, чьи руки переплетались, точно вьющиеся стебли, душащие ствол дерева. Девушки разрядились в полосатые шерстяные юбки и кружевные блузки; рядом с ними вышагивали ухажеры с тонкой талией. Дух фиесты, заключенный в прямоугольник: на столбах по углам висели четыре длинные гирлянды электрических ламп, обрамлявшие светлое пятно в ночи над головами гулявших.
Над коваными балконами подсвеченной снизу гостиницы и прочих зданий на площади, точно брови, лежали тени. Приземистый собор казался выше, чем на самом деле; он угрожающе маячил во мраке, словно человек, со свечой в руках вошедший в темную спальню. Музыканты расположились в небольшом круглом бельведере, остроконечную крышу и кованые перила которого недавно побелили вместе со всем, что было на площади, включая исполинские старые смоковницы. Их стволы сияли в темноте, но только до определенного уровня, как будто прокатившаяся по городу волна побелки оставила на деревьях отметку паводка.
Казалось, Саломее нравится плыть по площади в потоке людей, несмотря на то что в своих изящных туфлях из кожи ящерицы и щегольском креповом платье, открывавшем ноги, она выглядела чужой. Толпа расступалась перед ней. Наверно, ей льстило быть единственной зеленоглазой испанкой среди индейцев — или, скорее, креолкой: мексиканкой по рождению, но не по крови. Ее голубоглазый сын, наполовину американец, куда меньше радовался своему положению высокого сорняка, пробившегося посреди широколицых горожан. Оба они стали бы неплохой иллюстрацией для книги о классах общества — темы, популярной в учебниках тех лет.
— На будущий год, — произнесла Саломея по-английски, стискивая его локоть цепкой крабовой клешней любви, — ты придешь сюда со своей девушкой. Это последняя Noche Palmas[10], когда ты вынужден таскаться со своей старой перечницей. — Ей нравилось вставлять в речь жаргонные словечки, особенно в присутствии других. — Решено и подписано, — заявляла она, отгораживая их обоих этими словами от толпы и захлопывая за собой дверь.
— Не будет у меня никакой девушки.
— Тебе через год четырнадцать. Ты уже выше президента Портес Хиля[11]. Почему же у тебя не будет подружки?
— Портес Хиль даже не президент. Его назначили из-за убийства Обрегона.
— А может, тебе тоже повезет, после того как первый novio[12]какой-нибудь девушки получит от ворот поворот. Неважно, как именно ты добьешься своего, малыш. Главное — она станет твоей.
— На будущий год, если захочешь, этот город станет твоим со всеми потрохами.
— A у тебя появится подружка. Вот и все, что я хочу сказать. Ты уйдешь и бросишь меня одну. — Саломея гнула свое. И переубедить ее было очень сложно.
— А если тебе здесь не понравится, мама, ты уедешь куда-нибудь еще. В какой-нибудь красивый город, где у людей есть развлечения получше, чем описывать круги по площади.
— А ты, — не сдавалась Саломея, — ты заведешь подружку. — Она сказала это так, словно речь шла о какой-то определенной девушке. И та уже стала ей врагом.
— Тебе-то о чем беспокоиться? У тебя есть Энрике.
— Ты так брезгливо произносишь его имя, будто это какое-то постыдное заболевание.
Перед кованым помостом для музыкантов толпа освободила место для танцев. Старики в сандалиях неуклюже обнимали за бока своих похожих на кадушки жен.