Мне снятся гаги - Алитет Немтушкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не ожидало и почему-то не чуяло сердце бабушки Эки, что так скоро кончится ее счастье. Сытое счастье было, вот и стало беспечным, позже говорила она.
Как покойно было на душе в то последнее предвоенное лето. В чуме достаток — еды хватало, одежды накупили. Все дети обзавелись своими чумами, в них копошились внуки и внучки, и у Кинкэ родился сын. Вот радость-то! Долго его ждали, три года Мэмирик не могла затяжелеть, думали, она ванггай[7], но, к счастью, ошиблись. Пусть будет мальчишке имя Амарча, будет тезкой Бали, неплохой он человек.
В стойбище Суринне уже было несколько избушек, и самая главная из них — кочевой Совет. Красная материя всегда висела над ней. Поэтому, а может, оттого что самым большим начальником — председателем — был Кинкэ, этот домик казался бабушке Эки самым красивым. После отела оленей, когда они со стариком прикочевывали к стойбищу, или, как теперь называют, к фактории, бабушка Эки сама показывала место, где раскинуть чум — рядом с кочевым Советом. Не осудят — поближе к сыну.
Стояла самая макушка лета, месяц Иркин[8] — месяц обдирания кожицы с рогов оленей. Палило солнце, гудел овод, тучами звенело комарье. В такое время можно и в чуме полежать, веками так заведено. Да разве улежишь в чуме, когда столько народу собралось. Надо сходить в гости, поговорить о житье-бытье, развести дымокуры, присмотреть за голозадыми ребятишками, чтобы не съели их пауты и комары. Да мало ли дел. И главное, надо дождаться илимок с грузами, их должны притащить русские.
Первыми всполошились собаки, забегали олени, а потом раздались крики:
— Плывут! Плывут!
Все высыпали на берег речки. Шумно стало, крики, смех.
Русские мужики и даже молоденькие ребята, все в рваной одежде, в разбитых ичигах, устало тянули на длинной веревке большую, затонувшую по самые борта лодку.
— Эх-хэ, бедняги, вот тоже работа… — посочувствовал кто-то.
— Ээ, — согласилось несколько голосов.
— Наши мужики не выдюжили бы!
— Точно. Не умеют так, как русские.
— Воспитывают их так, поэтому они сильные, как кони.
— Вон разве только Костака сдюжил бы, он амикана борет, — раздался громкий смех.
Огромный, как медведь, Костака частенько был предметом шуток, Ни один верховой олень не мог поднять его, все время пешком приходилось кочевать.
Между тем русские подошли, некоторые были знакомы.
— О, Аркашка!
— Мишка! — полезли жать им руки.
Один из русских, незнакомый, видно, главный среди них, поднял руку:
— Товарищи, прошу тишины. Кто здесь Кинкэ Хэйкогир?
— Здесь, здесь, — вытолкнули Кинку.
— Надо собрать митинг. Я Логинов, бригадир, партиец.
Откуда-то вынырнул Мада:
— Дорова! Ты моя мордам знаешь, — сказал он по-русски.
Кто понял, засмеялись, а Логинов как-то печально улыбнулся.
— Познакомимся еще… А сейчас, товарищи, надо провести митинг. Уже три недели, как идет война…
Бабушка Эки не помнит, что потом было. Что-то говорил Логинов, держал слово Кинкэ, еще кто-то. В голос ревели русские бабы, потом завыли и наши. Принесли из кочевого Совета стол и в три руки записывали добровольцев…
На этой же илимке через два дня уплыли молодые парни и мужчины. Уплыли Кумонда, Кутуй и Кинкэ.
— Эни, береги Мэми и сына. Пусть Амарча постигает язык грамоты, светлей будет жизненная дорога… — таков был наказ Кинки.
А потом были бумажки… Плакала, горько плакала бабушка Эки втихомолку, чтобы никто не видел и не слышал, а когда пришла последняя, на Кинкэ, она уже не могла плакать. Старик, тихий Колокон, встретил эту весть как подобает мужчине. Письмо получили зимой, когда приезжали за мукой. Прочитать попросили Ганьчу Лантогира, подростка. Ганьча прочел по-русски и отвернулся. Ни слова не обронил Колокон. Набил махоркой трубку, подцепил палочкой уголек из костра, раскурил. Потом, запрокинув к конусному отверстию чума исхудалое, пожелтевшее лицо, обросшее редкими волосами, долго смотрел. Устало встал и тихо проговорил:
— Снег будет, аргишить надо.
А сердце бабушки Эки будто остановилось. Она упала на шкуру, как неживая. Хотела плакать, а не могла.
Пулей вылетел Ганьча из чума и закричал:
— Бабушка Эки умирает!
Прибежали люди. Лицо бабушки Эки без кровинки, как выделанная ровдуга.
— Поплачь, Эки, поплачь, — уговаривали ее, но она молчала и лишь потом, когда кто-то догадался дать ей чаю, она зашептала:
— Хутэей-хутэей [9]! Зачем ты ушел прежде меня, солнышко мое, зачем ты закатилось…
— Поплачь, Эки…
— Харги, Харги[10]! — вдруг закричала она. — Проклинаю тебя. Подавись людской кровью! Ушедшие люди! Зачем вам нужны были мои дети? Возьмите меня. Почему меня не берете, а?
Жутко стало людям. Нельзя так, нельзя вслух проклинать Злого духа и нижних людей. Горе надо переносить молча, пусть даже это смерть сына. Лучше сделай вид, что не сильно огорчен, так можно даже обмануть Злого духа. Так испокон веков было.
— Эки, молчи, побойся, услышит… — уговаривали ее с испуганными лицами.
— Пусть слышит! Не боюсь я его!.. Не боюсь! Слышишь, Харги, черная твоя кровь?!
«Ладно ли с ней? Не кружит ли умом?» — думали люди.
Позже, когда не стало тихого, добычливого охотника Колокона, поползли слухи:
— Услыхал, услыхал Харги.
Но бабушка Эки опять проклинала Злого духа, не плакала, и тогда просто решили: странной она стала. Остались в живых две дочери, младшая Сарта и старшая — шаманка Сынкоик. Сарта с мужем Ургунчей были в артели, а Сынкоик еще до войны вышла замуж за Дапамкэя, охотника лантогирского рода, и подались они в тайгу, на речку Куту, к осколкам кондогирских и бирагирских родов.
Туда же сбегали из артелей и другие люди, не поладившие с законами новой жизни. Кочевали они на стыке двух районов. Пушнину после промысла привозили они то в один район, то в другой. Где выгоднее.
На Куте, в стойбище Кондогиров и Бирагиров, обрела свое могущество дочь Эки — Сынкоик. В разговорах бабушка Эки никогда не вспоминала о ней, словно ее и не было. Люди дивились, как же так, осталась, можно сказать, трухлявым пнем, с жиденьким сучочком — внуком Амарчей — и не уедет к Сынкоик, на Куту. Там-то легче прожить. Не умирать же с голоду, коли не осталось кормильцев? Ее бы никто не осудил, так нет, она даже зубы показывает, не хочет отдать Амарчу. Было бы чем кусаться. Из колена в колено так заведено: остался малыш без отца и без матери — кормят родственники.
Один случай для маленького Амарчи был первой, самой яркой картиной в памяти. Когда он вспоминает о матери Мэмирик, ему сразу видится тот вроде бы уже давний морозный день. В ту зиму пришло известие о гибели Кинкэ, отца Амарчи. Плакала мать, лежа на шкурах, укрытая облезлым заячьим одеялом. Вокруг огня сидели тетя Сынкоик, ее муж Дапамкэй. Бабушки не было, она куда-то отлучилась из стойбища.
Амарча проснулся от плача матери.
— Сердце мое чуяло, что неладно у вас, — говорила тетя Сынкоик, потягивая длинную трубку. — Хорошо, что повернули на Суринне. Волки нас одолевают, всех оленей разогнали. — Она сплюнула в пепел рядом с костром, засыпала землей свой плевок. — Я поднимала свой бубен, призывала всех духов помочь в беде, но, видно, много накопилось грехов: духи, они не в силах побороть беды и саму смерть… Слишком эвенки стали забывать законы предков.
Мать опять заплакала. Начало растягиваться в плаче лицо Амарчи.
— Хутэей! — потянулась к головке Амарчи рука Сынкоик. — Не плачь. Посмотри, каких гостинцев мы тебе привезли. Кэ, посмотри…
Дапамкэй подал ей турсук, и она стала развязывать ремешки.
— На! — она подала глухариную ножку. — Съешь, потом будем пить чай, с сахаром. Ты любишь этот белый камень?
— Хэ, — повеселели глаза Амарчи. Кто же не любит сахар? Возьмешь кусочек в рот, размочишь его слюной, и липкая сладость наполнит всю душу. Он бывает только в Госторге, но сейчас что-то не видно. У Амарчи глаза разбежались от всякого добра. Он хватал мясо, тянулся к хлебу.
— Хо, родимый, как наголодался. А худой-то, весь светится. Ох, беда, беда…
В Суринне ни у кого не осталось ни муки, ни мяса. Варили старые кости оленей и лосей, бывшие уже в употреблении. Обухом топора разбивали их, опускали в котел с водой и кипятили, а потом пили жидкий навар. Как в старые времена, делали костяную и рыбную муку, этим и спасались.
Мать все плакала и стонала.
— Проклятая, собачья жизнь! — со слезами сказала она. — Эки что мне скажет?
— Мы же на время его возьмем. Умрет с голоду здесь. Да и вам всем надо ехать, но разве мать уговоришь. Она совсем помешалась на интернатах да школах, — ответила Сынкоик. — Подумай о сыне. Амарча — кровь моего брата Кинкэ.
Мать заплакала громче.
— Перестань, а то еще накличешь новые беды… Давай лучше оденем Амарчу. — И Сынкоик вытащила из другого турсука маленькую оленью парку, длинные детские гурумы — унтики. Какая красота! Заулыбался Амарча, посветлело лицо матери.