Отступник - Павел Мейлахс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я долго шел по незнакомой равнине, залитой лунным светом. Равнина казалась мне нескончаемой, как еще недавно нескончаемым казался лес, - зато теперь пробирание через него представлялось мне эпизодом из какого-то далекого, смутного прошлого, а может, и вообще чем-то приснившимся. При свете луны равнина казалась очень спокойной, но покоя, безмятежности не было в этом спокойствии, скорее это было жутковатое спокойствие ночного кладбища. Как много лунного света. Какая ясная и страшная луна. Моя тень на траве.
Помню, что я чуть было не налетел на корову. Я бы должен был давно ее заметить, но не заметил, она как будто выросла из-под земли. Некоторое время мы стояли и молча смотрели друг на друга.
Наконец начались ряды домов, я уже был в городе. Домов такой постройки, явно более новой, я никогда не видел в тетушкином небольшом городке; значит, точно, здесь я ни разу не был. Я сворачивал в улицы, в переулки, держась воображаемой цели, которая все более становилась какой-то нереальной, неземной. Помню, как я шел по одной такой, явно незнакомой улице и вдруг увидел открытое окно на первом этаже. Я почему-то заглянул туда и увидел, как молодая женщина с распущенными волосами задергивает элегантные шторы. Она была в халате, вероятно, готовилась ко сну. Я вернул голову на прежнее место и пошел дальше. Тогда я, наверно, в первый раз увидел это: чужая, размеренная, правильная жизнь, домашний очаг, мирный отход ко сну - и я, снаружи, вне всего этого, бредущий, заблудившийся в темноте, в ночи, бродяга без крова, без дома. Я увидел это со стороны - и их, и себя. Уже тогда эта сцена, несмотря на ночь, усталость, проблематичность нахождения дома, мимолетно отозвалась во мне каким-то незнакомым, непонятным мне чувством. И в этом чувстве было что-то щемящее. Как будто я знал, что ничего такого - очага, дома, мира - у меня не будет.
Пошли дома, которые я видел здесь во множестве. Это все-таки уже лучше. Но про каждое место я не мог понять, был ли я здесь или только мне кажется. Ночью все стало измененным, трудноузнаваемым. Какой, оказывается, большой этот небольшой город!
Вдруг я понял, что нахожусь в парке. Еще не совсем уверенный, я пошел по какой-то его аллее и вдруг увидел памятник Кирову. Ну, все. Тревога мигом улеглась, исчезла таинственность, нереальность, неприкаянность; все стало просто, тривиально, все как всегда. Превозмогая мгновенно навалившуюся на меня лень - только сейчас я почувствовал, что смертельно устал, - я потащил ноги давно знакомой дорогой. Киров стоял, позлащенный луной.
Тетушка, едва увидев меня, стала тереть ладонями глаза. Я сказал, что ничего не случилось, просто далековато зашел, подзаблудился слегка. И пошел спать.
Но когда я лег и закрыл глаза, все увиденное мною за этот переход вновь обступило меня. Темный безвыходный лес, бесконечная, залитая лунным светом равнина, безлюдные однообразные улицы, все это ярко стояло перед моими закрытыми глазами, один ярчайший кадр сменял другой, я как будто опять был заброшен назад, в ту затерянность и бесприютность, из которой так долго выбирался. Ярчайшие кадры и острое, телесное ощущение вновь переживаемого прошлого - от всего этого чувство реальности начало снова пропадать. В этом было что-то немножко даже жуткое, головокружительное, - поэтому сон не шел. Но мне он был и не нужен. Я лежал с закрытыми глазами, весь в наползающих друг на друга видениях. Так, утопая в них, я и заснул".
"Каждый день я выходил к заливу, и он ослеплял меня своей синевой. А вон там, подальше отсюда, кто-то щедро накрошил в залив пенопластовых крошек, вот они - болтаются на волнах, такие белые при солнце, белые на синем. Это чайки. Легкое обалдевание от всего этого вида. Спустишься к пляжу, побредешь по песку; резвятся дети, спокойно принимают морские ванны взрослые, а ты идешь, весь такой одетый, совершенно отдельный от всех от них, зловещий, прямо Савонарола. Но уж очень хочется подойти к самому приливу и посмотреть вдаль. А к людям я очень благорасположен. Пусть себе отдыхают, дай им бог здоровья. А если немного отойти от пляжа, взобраться по невысокому склону, то тебе откроется павильон счастья. Это небольшое круглое белое строение с колоннами. Каменная беседка. Что-то странное, иное было в этом павильоне, который я сразу, как только увидел его, назвал павильоном счастья. Он как будто напоминал о солнце, о детстве. О каком-то когда-то испытанном или приснившемся счастье. Солнце отсюда все так же высоко, но залив еще неогляднее. Я испытывал какое-то мгновенное, счастливое головокружение всякий раз, когда подбирался к павильону, входил в него. Колонны такие белые, издалека незаметна их облезлость. И чайки тоже белые.
Выходишь утром. Рано, холодно. Изрядно холодно, я бы сказал, но холод этот специфически утренне летний, так что я согласен потерпеть его, более того, я с наслаждением его терплю! Скоро солнце пригреет... Я вышел на нашу небольшую площадь (невысокая культурная трава и две чинные тропинки) и увидел необычное скопление людей; тут всегда хватало прохаживающихся, но на этот раз их было явно больше. Было ощущение: что-то затевается, вот сейчас начнется. И вправду: поодаль стоял грузовик, который я не сразу заметил. Из него бухала музыка, я подошел поближе, это было что-то рок-н-роллистое, хотя уже вторичное, семидесятых годов. Беспричинная радость екнула во мне. Я огляделся вокруг. Точно, людей больше и все помоложе. Как будто в каком-то ожидании, наверняка в таком же радостном, в каком был я. Начало праздника. С чего-то налетела целая орава чаек, летели низко, едва не задевали зонтики, которые некоторые из тех, что постарше, на всякий случай распустили, - было пасмурно, мог начаться дождь, хотя и вряд ли. Некоторые из чаек небрежно роняли на лету колбаски зубной пасты.
Как будто сбылась какая-то давняя, неотчетливая даже для тебя самого мечта: проснуться среди города веселых и счастливых людей и отправиться бродить по этому городу самому таким же веселым, счастливым, праздничным...
Залив вечером. Стоишь у самой полосы пляжа. Красный месяц на небе. Его отражение-двойник свободно болтается у берега. Кажется, подойдешь к воде будет болтаться дохлой рыбой под ногами, меж камней. Подошел поближе - только неясная лунная полоса на воде, вот и все. Вода почти спокойна. Вдруг, где-то далеко от берега, зародилась волна, тут же съехала сама с себя же, образовав на мгновенье седло, и, уже плоская, побежала к берегу, отозвавшись у него чуть слышным всплеском. Тишина. Потом опять такая же волна. Потом опять. Красный месяц в заливе почти истаял. Его приходится уже искать глазами. Морская темнота наступает с залива.
Я у озера. Смотрю на небо в озере. Наверху оно почти такое же, но суше, резче. Сижу я на песчаном склоне. Пониже меня, уже поближе к воде, двое выпивающих на скамейке. На ней две бутылки и стакан. Скамейка длинная и узкая, вспоминается картина Сальвадора Дали "Вильгельм Телль". Вот один из выпивающих встал, потянулся, потом согнулся, сунув руки в передние карманы своих джинсовых штанов, как будто желая продрать их изнутри и достать колени. Объявились девушка, девочка и болонка. Гораздо выше меня по склону. Но болонка, конечно, вихрем примчалась, взрывая песок. Лохматая морда болонки смахивала на гвоздику. Пристрастно обнюхала мои колени и таким же вихрем умчалась. Девушка и девочка стали наперебой звать ее там, наверху. Неожиданно - конечно неожиданно - из-за облака вышло солнце. Противоположный берег такой же песчаный склон - вдруг осветился, за мгновение успев пройти все оттенки, от задумчивой тенистости до радостной солнечности. И я вспомнил Шуберта..."
""Любовь ушла". Так называлась первая песня на одной из тех пластинок, которые я очень любил. Мне лет одиннадцать. Вернее, это была не песня, ее исполнял инструментальный оркестр. Сначала как бы в раздумье играло электрофортепиано; задумчиво и как бы подводя некий горький итог. Но это было только начало. Потом вступали ударные, как бы стряхивая дремоту, и то же фортепиано начинало играть уже в нормальном среднем ритме, но уже не так грустно; пожалуй, ему просто взгрустнулось, когда ему пришли на ум далекие прекрасные воспоминания, но эти воспоминания уже обволоклись светлой обезболивающей дымкой. Каждому из нас случается так взгрустнуть на светлый манер. А потом вступали скрипки. Они были так прекрасны, так волшебны, что, казалось, не надо делать и движения, ты и так прикоснулся через них к чему-то далекому... прекрасному. И в голове что-то произносит без намека на звук, без намека на шевеление губами имя той прекрасной, единственной... Я был напичкан всякими Майн-Ридами. Потом опять красивое и задумчивое, горькое фортепиано, и это уже настоящий итог. Все. Номер окончен.
Я всегда мог вызвать в памяти эти волшебные скрипки (и сейчас могу). И я даже знал имя той самой, к которой они вели. Это было майн-ридовское имя, не помню откуда. Виргиния. Я представлял ее золотоволосой, с вьющимися, тяжелыми волосами. Хотя слово "представлял" не вполне подходит, уж слишком эфемерным, исчезающим был ее образ. Кстати, теперь, хотя эти скрипки по-прежнему отзываются во мне именем Виргиния, во мне все молчит. Не волнует.