Отступник - Павел Мейлахс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отвратительная сонливость целый день. Вот, кажется, закроешь глаза и заснешь. Но хрен ты заснешь. Хрен. Дикий непорядок в пластинках. Похоже, вмазал по ним ногой, да и не один раз, многие растоптаны, расколоты. Не помню, зачем я это сделал. В каком-то, вероятно, порыве? А в чем был порыв? Не помню. И не хочу помнить. Что-то устал я стоять. И я сел на пол. Листы валялись вокруг меня. Я взял первый попавшийся да посмотрел - письмо Бетховена. От некоторых писем Бетховена я так торчал, что переписывал их, и даже по многу раз переписывал.
"Прошу Вас, дорогая Жозефина, переслать эту сонату Вашему брату. Благодарю Вас за то, что Вы создаете еще видимость, будто бы я не совсем Вами предан забвению, благодарю и в том случае, если это сделано Вами, быть может, больше по побуждению других. Вы хотите, чтобы я Вам сказал, как мне живется? Более трудного вопроса передо мною нельзя было поставить, и я предпочитаю оставить его без ответа, чем отвечать слишком правдиво. Прощайте, дорогая Жозефина.
Как всегда Ваш, навеки Вам преданный Бетховен".
Внизу сноска, какую именно сонату надо передать брату Жозефины. Оказывается, "Апассионату", которая ему посвящена.
"О люди, считающие или называющие меня неприязненным, упрямым, мизантропом, как несправедливы вы ко мне!"
Даже сейчас от этой фразы что-то пока еще шевелится во мне.
Но, впрочем, все это уже в прошлом. Это - для живых.
Ну и еще две записи из этих "разметанных листов". Без комментариев.
"...Этим утром погода как обычно была хорошая. Уже недели три она была такая. Утренняя прохлада уже кончилась, но дневная жара еще не началась. Они возвращались по летнему солнечному шоссе. На сегодня работы оказалось немного, их отпустили рано. Потаскали батареи, еще какой-то хлам, в основном ждали, что еще скажут таскать. Сидели на чем попало, перекуривали. Их начальник не очень усердствовал, наконец не смог придумать, чем в очередной раз их занять, и отпустил. И теперь они возвращались, весьма довольные. Шли неторопливо. Навстречу почти никого не попадалось. Пару раз садились перекуривать у шоссе. Не то чтобы хотелось курить - достаточно наперекуривались, - а просто так. Очень уж хорошо было. Сидели в траве, молодой, но уже высокой, взрослой. Сняли рубашки, обвязались ими вокруг пояса, потом так и шли. Дошли до своего квартала, пересекли двор, потом еще один.
В парадном было прохладно. Ехали в тесном лифте. Потом стояли на балконе, курили, плевали вниз. О чем-то разговаривали, о чем-то смеялись. Он оглядывал свой родной квартал с непривычно высокого этажа. Плевок летел долго.
Потом врубили магнитофон. Они завалились на диван, а он устроился на полу.
Начать бы жить сначала... Зачем, чтобы не повторить ошибок? Да нет, не было никаких ошибок. И не бывает никаких ошибок. А чтобы то утро еще раз повторилось..."
"...Каждое первое сентября он шатался по родному кварталу. Он смотрел на людей, толпящихся на остановке, на шоссе, на дома и как будто спрашивал что-то у них. Но они были ненадежны, они, как будто сговорившись, прятали что-то от него. Дома особенно. Уже рано начинало темнеть, во многих окнах уже горел свет, и дома в темнеющем воздухе становились все ненадежнее и ненадежнее. А он все не мог понять. Он был еще по-летнему в рубашке, деревья были еще совсем зеленые, погода только, как правило, была плохой. Но и летом бывает плохая погода, и как отличить? Так что обожаемое лето было на месте. Он смотрел на деревья и проверял: на месте, на месте? Но все-таки нет, не то, не то! Что-то непоправимо сдвинулось, надломилось. И на деревьях кое-где все-таки проглядывает предательская желтизна. А когда показывалось солнце со своими тяжелыми лучами, то становилось только яснее, что уже осень. Но он все ходил и ходил, цепляясь взглядом за пыльные летние лопухи у дороги.
Как-то раз он услышал в песне: "Снова птицы в стаи собираются". И с тех пор он всегда замечал, что осенью птицы действительно собираются в стаи. Их ждала за моря дорога дальняя. А где-то затрепыхалась, забила крыльями курица, взлетела и уселась на чурбак. Он смотрел на птиц, и в нем тоже что-то начинало биться, дрожать, трепыхаться: пора, пора, пора, пора".
Они появились, когда было совсем темно. Что это, белая горячка, что ли, не без юмора подумал я. Но это была не белая горячка. Входная дверь распахнулась настежь, и лестничный свет осветил прихожую. Там были: моя мать, какой-то бородач, еще кто-то, чей пол я даже не разобрал; за всеми маячил отец. Точно, у них же ключ есть. Водку не успел допить, вот черт. Это были мои первые мысли. Бородач снял плащ и оказался в белом халате. Его спутница (теперь я уже мог это сказать) тоже оказалась белохалатницей. Отец все возился в прихожей. "Тапок нет", - донеслось до меня хмурое бурчание отца. "Да проходи ты так, господи боже ты мой!" - ответила мать на грани взрыва. Она, в своей черной каракулевой шубе, каблуками простучала в комнату, встала надо мной. Какое старое, мертвое ее наштукатуренное лицо. Но глаза живые, лихорадочно сухие. В каждом ее движении было что-то мечущееся, непонятно, что именно. Знак беды, подумал я, когда по дому ходят одетые по-уличному. Белохалатники раскрыли свой чемодан.
- Ты меня узнаешь? - зачем-то спросила мать.
- А то как же, - ответил я, хитро погрозив ей пальцем.
Отец куда-то пропал. Не иначе, отправился на кухню пиво пить. Сейчас сидит на кухне, кайфует, курит сигареты "ВТ", которые когда-то считались хорошими. Восемьдесят копеек, а не пятьдесят. Или нет, семьдесят?.. Ну, неважно. Я так явственно представил себе отца с пивом, что аж расхохотался.
- В чем дело? - испуганно спросила мать, взяв меня за руку.
- Да так, ерунда, - ответил я.
Белохалатники никак не реагировали.
И тут я понял, что я же пьяный, а пьяный имеет право молоть всякий вздор. Священное право пьяного. И я начал читать "Флейту-позвоночник", третью часть. Врачи, по-моему, меня не слышали. Физически не слышали, как не слышишь тиканье часов. Большой у них опыт. Наконец я кончил.
Видите
гвоздями слов
прибит к бумаге я.
Я испытал огромное удовлетворение от просвещения этих простолюдинов.
В мою руку воткнута игла от капельницы. Бородач воткнул ее туда своей мясницкой волосатой лапой. Сейчас они, притащив обе табуретки с кухни, сидели, перекуривали. Мать, кажется, тоже слегка успокоилась.
- Скажите, а что в капельнице? - светским воркующим тоном, будто преподавая кому-то урок любезности, спросил я бородача.
- Ну, раствор Гартнера тебя устроит?
Я засмеялся. Мне понравилось, как он это сказал.
Они ничего не знали. Они не знали, что это только увертюра. А опера еще впереди.