Хромоножка и другие: повесть и рассказы для детей - Александр Станиславович Малиновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Настало время, когда из старых знакомых в мастерских остался один Захарьев Пётр.
Она теперь часто бывала около него. Он для неё как бы частица Большака. Был Петька низкорослый, с подпрыгивающей лёгкой походкой. Он часто улыбался, даже когда шёл один.
– Мелюзга, какой от него на большой войне толк? – говорила дородная Матвеевна.
Но и его проводы приближались.
Алексей Большаков отбыл на фронт спокойно, по-деловому, будто в обычную командировку уехал.
С Петькой дело иначе.
Белозубо улыбаясь, он объявил Муре:
– Ну что, Хромоножка, тебя в армию не возьмут с твоей клюшкой! А я – вот он! Доброволец! Понятно тебе!? Не отпускали на станции, а я не могу иначе! Немчура столько моей родни покрошила ещё в Первую, теперь опять? А мне в тылу?.. Через два дня прощаться будем!
* * *Провожали Петра всем двором. С музыкой!
Жена его – Люська, повиснув на плече мужа, не давала ему играть на гармошке. Как пожилая баба, раскинув пухлые свои руки на Петькиной голубой рубашке, плакала навзрыд:
– Петенька, Петенька! Не увижу я тебя больша таким.
Чует моё сердечко, на погибель уходишь…
А Петька, беззаботно вырываясь из ее рук, тряхнув русым чубчиком и весело ощерив туго набитый крепкими белыми зубами рот, рвал меха гармони и собственное горло:
– Когда б имел златые горыИ реки, полные вина,Всё отдал бы за ласки, взоры,Лишь ты б владела мной одна…Увидев весёлого Петра, Мура тоже было повеселела, но, заметив какие у всех грустные глаза, притихла.
– Петенька?.. Родненький, – только и успевала вставлять Люська одиночные слова в мужнину песню.
Мура отошла подальше от крыльца к калитке. Она не выносила ни громкую музыку, ни крики.
Матвеевна стояла рядом и молча крестилась. Старик Фомич, облокотясь о дверной косяк, шамкал неведомо кому:
– Вот так же и мы с брательником моим Петрухой уходили. Тожа молодые были и весёлые, ой да ну… Судьба своё кажному приготовит. Я вот живой до сей поры…
– Рази так мыслимо горланить на проводах-то! – говорила Матвеевна, не слыша Фомича. Всё перекрывал разгульный голос Захарьева:
– Ты правишь в открытое море,Где волны бушуют вдали…Мгновенно прекратив пение, гармонист выкрикнул задорно, обращаясь к Фомичу:
– Вынимай, дед, своего Георгия, хватит прятать крест!
Драй до блеска – и на грудь! Когда я привезу свой орден, что будешь делать?!.
Низкорослый, на полголовы ниже своей жены Люси, вёрткий – он сейчас в центре двора был самый главный и самый заметный. С таким-то норовом!..
Люся отошла от него в сторонку. Стояла, прижавшись к забору. А он, усевшись на вынесенную кем-то табуретку, продолжал надрывать гармонь…
Фомич подошёл к играющему. Положил руку на плечо.
Всего-то и сказал:
– Петруха, тебе пора.
И музыка прекратилась.
Пошли провожать Петра на станцию всем двором:
Люська, Матвеевна и её две приехавшие из села притихшие племянницы, жена Большака Анна со своими ребятами Валькой и Миней да кошка Мура. Вот и всё. Фомич не пошёл. Куда с его-то ногами?
Когда выходили за калитку, где на лавочке успела присесть Мура, Фомич протянул руку Петру с чем-то тускло блеснувшим.
– На вот!
На его ладони лежал крохотный крестик.
– Ваше благородие, я решил на фронте в комсомол вступить! Мне нельзя!
– Возьми, таратора эдакий. Какой я тебе благородие?..
Там разберёшься…
Пётр, невольно подчинившись, протянул руку.
– Больно ты порох. Запомни, на войне первым гибнет молодняк, потому как не в меру горячий. Брательник мой Петруха тоже зуйливый[1] был, – сказал так старик и отошёл в сторонку. Прямой и сумрачный.
Глава 3. Одна
И осталась Мура опять одна. Она по-своему любила свой небольшой двор и его обитателей. Но разве можно его теперь сравнивать с тем, каким он был до отъезда на войну Большака и Петьки Захарьева? Во дворе никто так заразительно не смеялся, как это делал Петька. Она не любила шум, но без Петьки стало уж совсем тихо. Во дворе никто не носил такой рабочей куртки, какая была у Большака, с просторным карманом…
За то время, пока он её лечил и носил с перевязанной ногой в кармане этой своей брезентовой куртки на станцию, она так привыкла к этому, что, когда нога зажила, стала ходить с ним на шумную его станцию. И когда по дороге, жалея, он брал её в карман куртки, она была счастлива. Если ей уж больно надоедал шум в мастерской, она убегала домой. Но каждое утро вновь норовила своего хозяина проводить. А он иногда щадил её и уходил на работу тайком, без неё.
Скучно без Большака! И без Петьки скучно!
Из мужчин остался во дворе один Фомич. Но он молча подолгу курит, сидит на лавочке да кашляет. Это его курение совсем отвадило её от широкой лавочки у калитки. Она не выносила запаха дыма.
Матвеевна куда-то всё надолго уезжает. То в деревню за Волгу, то в Сызрань.
Жёны Большака и Захарьева – Анна и Люся – стали тихими и неразговорчивыми. У обеих глаза на бледных лицах, как мерцающие угольки в затишке…
Теперь везде звучали новые слова: фронт, Германия, похоронка. И лица у людей стали другими: сосредоточенные, неулыбчивые. Она не знала, что значат эти новые слова, но чувствовала в них большую тревогу.
…Потянулись через станцию, где работали раньше Большак и Петька, вереницы составов с необычным до того грузом.
Мура бегала к поездам в надежде, что увидит по какой-то случайности Большака или Петьку. Но увы… Такого не случалось. Унылой она возвращалась домой, во двор мимо пропахшей у калитки куревом лавочки…
* * *Мура стала часто видеть сны. И сегодня под утро ей приснился сон. Да такой хороший! Будто они всем двором встречают Большака с ненавистной войны. Лица у всех необычно весёлые. Много вокруг зелёного и голубого… В толпе встречающих она приметила высокого и худого учителя, живущего в соседнем дворе, Льва Петровича. Ему Захарьев, по своему разумению, дал имя «Рыхлый». Оно крепко прилипло к учителю.
Рыхлый несколько раз ходил в военкомат, но его не берут на фронт. Зрение у него такое, что он и Муру-то вряд ли отчётливо видит…
Она проснулась на самом интересном и важном месте в её сне, когда поезд остановился…
От хорошего сна у неё поднялось настроение. Она вспомнила, что давно не занималась собой.
Ещё немного полежав на дощатом полу в сарайчике, она вскоре вышла во двор, освещённый ласковым солнцем бабьего лета.
Переживания последних недель так повлияли на Муру, что она, раньше очень внимательная к себе, совсем перестала следить за чистотой своего тела. Обычно она умывалась после еды. Сейчас же сразу после сна она уселась на широкую доску у сарайчика и с удовольствием вначале облизала рот, потом начала вылизывать все те места своего тела, до которых могла достать языком. Затем, увлажнив облизыванием лапку правой ноги, она принялась чистить там, куда не