Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Богослужение кончилось. Старая колокольня запела вдруг всеми своими колоколами, и вот из врат церковных показались сверкающие на солнце золотые хоругви, а вслед за ними на длинных носилках огромный, тяжелый — несли его человек двадцать — темный старинный образ Матушки Боголюбимой в простой серебряной ризе. Молитвенное напряжение толп, их восторг, их умиление, их жаркие молитвы, их слезы — у все понеслось навстречу Боголюбимой. Многие крестьянки через головы толпы бросали ей свои домотканые холсты. Те, что стояли у самого шоссе, бросались на жаркие камни его, чтобы Матушка прошла над их головами… Вслед за иконой в сияющих ризах, умиленный и торжественный, шел отец Феодор с целым сонмом городских священников и огромный, неустанно поющий хвалебные песни хор… У одного из узких старинных окон в келиях появилось бледное красивое лицо молодой послушницы; Ирина печально смотрела на развертывающееся пред нею торжество: она чувствовала себя отщепенкой, чужой, которой во всем этом нет доли, и невольно слезы выступали на прекрасные глаза…
И как только под гуд колоколов вышел крестный ход из старых монастырских ворот на широкую, залитую солнцем дорогу к городу, как все эти тысячи и тысячи богомольцев устремились вслед за Боголюбимой, и скоро широкое шоссе и всегда пыльный резерв были залиты этим темным, медленно плывущим морем народным. Мужики и бабы, студенты и рабочие, купечество, солдаты и гимназисты — все было тут, в этой необозримой, многоцветной, глухо шумевшей лавине, над которой сверкали острыми огоньками хоругви, а в солнечном небе, над цветущими, благовонными ширями полей пели, тоже точно молясь, жаворонки… И было теперь в этих толпах людских немало людей, которые раньше в таких процессиях никогда не ходили, которые пошли только для того, чтобы присутствием своим сказать большевикам, что вот они не с ними. И было немало шпионов…
А на окраине города у Проломных ворот, там, где последний татарский потоп пробил брешь и ворвался в оцепеневший от ужаса город, уже толпились тысячи горожан, ожидавших Боголюбимую, и как только в солнечной дали под серым облаком пыли засверкали острыми и горячими искорками золотые хоругви, вдруг разом загудели все старые колокольни городка торжественным гудом и зашевелились толпы горожан в горячей молитве, которую воссылали они навстречу небесной гостье. Большевики, сняв свои кожаные куртки и красные звезды, ходили по толпам и слушали. Эти древлие настроения окшинской земли были совершенно чужды им, новым людям, и они чувствовали себя тонущими в этом море молитвенного настроения и глухой вражды к ним и были тревожны. И невольно и уши и сердца толпы были настороже: вот-вот заговорят пулеметы…
Шел в крестном ходе и Евгений Иванович, пришедший послушать народ и сразу услышавший основной тон: так было десять лет назад, так было сто лет назад, так было триста лет назад — тот же народ, та же наивная вера, та же душа, ничего не изменилось. Он в это тревожное время с любовью переводил Анатоля Франса, и Анатоль Франс ничуть не мешал ему в крестном ходе… Рядом с ним с одной стороны шли тихие и умиленные мать и Федосья Ивановна, а с другой — печальный и растерянный Евдоким Яковлевич, придавленный крушением Временного правительства и всех своих чаяний, ненавидевший всеми силами души насильников большевиков и совершенно не знавший, ни куда идти, ни что делать.
— Евгению Иванычу почет и уважение… — услышал Евгений Иванович сзади.
Он обернулся: то был Левашов, уланский лавочник, со своими кудрями и добродушным носом картошкой.
— И ты помолиться вышел? — ласково спросил Левашов, здороваясь. — Доброе дело, доброе дело… Здравствуй, Евдоким Яковлич…
— А ты как сюда затесался? — спросил тот. — Ты ведь коммунист теперь…
Левашов, давний член Союза русского народа, в самом деле одним из самых первых записался в коммунистическую партию, как только верх взяли большевики.
— Так что? Одно другому не мешает… — отвечал тот, не понимая, в чем тут дело. — Я человек торговый и должен антирес свой соблюдать всеми мерами возможности. Нешто можно нам, маленьким людям, против начальства идти?
— А посадят завтра царя, ты опять флаги да патреты вытащишь и будешь «Боже, царя храни» петь? — зло усмехнулся Евдоким Яковлевич.
Левашов боязливо оглянулся.
— А что же? Как люди, так и мы… — отвечал он тихонько. — Лбом стены не прошибешь, милай…
— Да ведь большевики против Бога, а ты вот Боголюбимую встречать пешком за двадцать верст пришел…
— Против Бога? Не слыхал… — заметил спокойно лавочник. — Ну что же, всякий по-своему с ума сходит, говорится. И дураков не сеют, а они сами родятся. Я от веры не отрекался… А гляди-ка, Евгений Иваныч, это никак твой Личарда тебя зовет… — перебил он себя.
В самом деле, на тротуаре стоял похудевший и озабоченный старый Василий и украдкой делал хозяину знаки. Тот, шепнув два слова матери, перебил толпу и вышел к старику.
— Я упредить тебя… — пугливо озираясь, проговорил тихонько Василий. — Опять сичас приходили… жандары-то эти новые… ну, из анхирейского дому… насчет тебя выспрашивали… Видится так, что опять с обыском к тебе метятся, — лутче бы тебе домой пока не ходить, Евгений Иваныч. Перебудь пока что, хошь у Евдокима Яковлича, а я в случае чего прибегу сказать…
— Ладно. Спасибо, старина… — сказал Евгений Иванович. — А ты помолись, да и иди домой, а то там Елена Петровна с детьми перепугается, если они нагрянут. Побудь около них. Я и Федосью Ивановну потороплю…
— Это ты уж не беспокойся… Я свое дело знаю… — сказал Василий. — Матушку я встретил, сподобился, а теперь побегу… Да я и не бросил бы дома, только вот тебя упредить надо было…
Евгений Иванович ласково кивнул старику головой и пробрался снова к матери. Ей он не сказал ничего, но пошептался с Федосьей Ивановной. Та внимательно и значительно, как всегда, выслушала его и только молча кивнула в ответ.
— Анфисе Егоровне лутче всего сказать тоже… — прошептала она. — А то они хуже забеспокоются…
Шествие, войдя в город, остановилось: Матушка дошла до старых соборов, до самого сердца старого города, где по древнему обычаю всегда бывал под открытым небом молебен всенародный. Справа над головами толпы виднелся обезображенный Пушкин, а слева уездный совет — раньше уездная земская управа, — где на стене огнем горела красная вывеска, а по ней были выписаны стихи:
Ты ходи-ка, народ, ко свободеПо советско-федеративной дороге!
В глубине виднелся белый губернаторский дом, где теперь помещался Совет рабочих и солдатских депутатов; он весь был изукрашен красными флагами, которые весело вились и играли на солнышке. А у подъезда замерли, присев к земле, два пулемета, направленные вдоль улицы…
Раньше во время этого торжества порядок охранялся войсками, не говоря уже о полиции. Теперь не было ни войска, ни полиции, а потому напор толпы к святыне был так велик, что буквально повернуться было невозможно. По обычаю же для всенародного молебствия икону надо было обязательно повернуть ликом к следовавшему за ней народу. И вот с балконов, из окон — везде было черным-черно от народа, — даже из толпы было видно, как хоругвеносцы старались в гуще народной повернуться с огромной иконой, но все их усилия оставались тщетными: толпа при всем добром желании не могла осадить, не могла очистить места для иконы с ее длинными носилками. Еще и еще усилие… Все бесплодно!.. И вдруг точно море зашумело:
— Матушка прогневалась на нас… — Боголюбимая и смотреть на нас не хочет… — Да ты видишь, теснота какая: как ей повернуться? — Ишь тожа умник выискался: Матушка с теснотой совладать не может, силы небесные с мужиками не справятся!.. — Надел очки-то и думает, что умный!.. — Смотрите, смотрите: никак Матушка не хочет! — Господи, Владычица, прости и помилуй нас, грешных!
И нарушая многовековой обычай, духовенство должно было начать молебен, так и не повернув иконы ликом к народу. И как только раздались первые слова молебна, точно косой вдруг скосило первые ряды богомольцев, а за ними и весь народ: все повалилось на пыльную мостовую в тоске бесконечной: Матушка прогневалась, Боголюбимая отвернулась от земли своей!.. И женский надрывный плач смешивался с пением хора и перезвоном колоколов. И может быть, за все века, что Боголюбимая посещала свой город, не было на старых улицах его еще ни разу такого смятения, такого отчаяния, такой безбрежной жажды чудесного вмешательства Божия в совсем запутавшуюся жизнь человеческую…
— Евгений Иванович, в каком же это мы веке? — взволнованно прошептал Евдоким Яковлевич, стоя на коленях рядом с Евгением Ивановичем.
— А это что? — указал тот на весело игравшие над совдепом красные флаги.