У Лаки - Эндрю Пиппос
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Неудивительно, хах, что понтийцы умерли первыми, – заметил отец.
– Первыми были женщины, которые оставались без еды ради детей, как моя кузина Мария, – возразила мать. – И вы знаете, что они сделали с ее телом?
– Что? – спросил Лаки.
– Выбросили ночью на кладбище, как мусор! – возмутилась мать. – Без достойных похорон. Чтобы сохранить талон на паек. Забирали ее еду, когда она умерла!
Почему Лаки запомнил именно эти ужасные подробности? Возможно, они засели в голове, потому что открывали ему глаза на то, как родители по-прежнему думают о людях далеко отсюда, которых помнили с детства и которых больше никогда не увидят. Лаки надеялся, что так искренне они будут говорить о нем, когда он снова уедет. Джон Грозный, естественно, в те две недели не посещал родительский дом. Он постоянно занят, повторял отец.
Лаки вернулся в Австралию с голландской судоходной компанией на пароходе немецкого производства, переданном Нидерландам в качестве военных репараций. Даже вывески повсюду остались на немецком: DAMEN, HERREN, RAUCHEN VERBOTEN[2].
Атмосфера на борту была домашней, пассажиры заводили друзей, обменивались историями, играли и пели вместе в салоне. Лаки не стал частью повседневной жизни корабля. Он делил каюту – его койка пахла старой обувью – с двумя болтливыми шотландцами и каждый день не мог дождаться часа, когда они несколько неохотно уйдут проводить время с семьями.
Корабль проплывал далекие крошечные острова, неотличимые, как облака. Все трехнедельное путешествие Лаки чувствовал себя, будто передвигался по огромной диораме мира. Он часто засыпал, представляя приятные сцены, которые ждали его по прибытии. Свадьба с Валией. Валия, которая опускается в горячую ванну. Они с Валией на пляже Сиднея с бутылочкой вина. В каюте среди развешенных пальто и рубашек Лаки чувствовал, что способен представить Валию в любое время дня – за работой, или за едой, или сидящую ночью в закрытом кафе, то и дело отмахивающуюся от мух. В Австралии все будет просто, упорядоченно: они поженятся в декабре, и несколько месяцев Лаки проработает у отца Валии. А потом они подумают о собственном бизнесе, если экономика улучшится. На корабле у Лаки было два золотых кольца в потайном клапане, который он вырезал в подкладке чемодана.
В поле зрения возникла набережная Серкулар-Ки, бурлящая жизнью, в то время как северный берег пребывал в покое. Над заливами лежали, словно отпечатанные, маленькие дома. Лаки спустился по трапу прямиком в кадр камеры, снимающей репортаж. Он улыбнулся, помахал рукой и ступил на причал. Ящики с импортными товарами, выгруженные с другого корабля, выглядели дешево и скромно, словно их реальная стоимость еще не имела значения. Лаки шел, недавно подстриженный у корабельного парикмахера, в костюме, широком в плечах и узком в бедрах, в блестящих коричневых туфлях. Он шел по улочке, выложенной скипидаром, мербау, мрамором, зерном, кожей, резиной, батистом из Бенгалии, ящиками со штампом «АНДИРОБА». На южной стороне таможни ждала Валия, и Лаки широкими шагами направился к ней.
– У нас… – Валия быстро его поцеловала, – …масса дел.
Он хранил все ее письма с той недели, когда они встретились в отеле «Коллинз», и Валия тоже прятала все его послания под комодом, поскольку не хотела, чтобы сестра или отец прочитали долгие порнографические рассказы. То, что они писали, обнажало их жизни, словно другой мир по ту сторону зеркала, где можно планировать будущее, где они выбирались из предопределенных дней и поглощали друг друга.
2
Каждым ранним утром Лаки вставал первым и, стараясь передвигаться бесшумно, разжигал дровяную печь, пробуждал кафе «Ахиллион» от дремы. Затем он чистил и нарезал картофель. Воздух в этой части кафе вскоре наполнялся паром от нагревающейся плиты и ароматом кофе, сваренного в брики[3].
На завтрак Лаки разминал яйцо всмятку в маленькой миске с хлебными крошками, ригани и молотым перцем. Если домочадцы когда-либо и просыпались так рано, то вовсе не из-за кухонной рутины Лаки: самой вероятной причиной становились крики Пенелопы из-за снившихся ей кошмаров.
Пенелопа Аспройеракас была семнадцатилетней любимой дочерью, и она тихо горела амбициями, любопытством, неудовлетворенностью. Ахилл поднял вопрос о том, чтобы Пенни, закончив школу, начала работать в «Ахиллионе» и обслуживать клиентов, как сестра. Всякий раз, как он заговаривал о таких планах, Пенни опускала глаза и выслушивала, либо с хорошо скрываемым весельем, либо согласием – будто у нее не оставалось иного выбора, кроме как покориться воле отца. У него были свои планы, которые он ясно изложил, а у Пенелопы свои, которые она держала в строжайшем секрете. Это отсрочило их неизбежный конфликт. Все знали, что он назревал.
К семи утра на кухню подтягивались остальные. Входил Ахилл с дубинкой из оливы, которую держал ночью под кроватью для защиты. Во время войны он срезал ветку с дерева на заднем дворе кафе, увидев в ней оружие. Плоды же оказались несъедобными, олива была обречена, по крайней мере в руках Аспройеракаса. Однако дерево могло послужить иным целям. Ахилл оставлял тяжелую дубинку в углу кухни. Заявись кто ограбить кафе, случись какая неприятность или драка, он мог без труда повалить преступников на землю и не повредить руки. До дубинки его возможности в отношении пьяных и буйных посетителей были ограничены. Ахилл их, как правило, бил, а потом неделями ходил с бинтами на руках и нуждался в помощи на кухне, когда резал и перекручивал мясо. Со сломанным запястьем он не мог нормально пользоваться деревянной ложкой. И тогда он сделал себе деревянное оружие.
Кафе открывалось в восемь. Валия работала за прилавком. Они с Лаки вместе ходили на перерыв; иногда у них случался быстрый секс в спальне, или они сидели рядышком за столиком и болтали. Кафе – которое Лаки до сих пор иногда называл дайнером – закрывалось в полдесятого вечера. Затем они всем семейством подметали и мыли полы, протирали столы и готовили ужин, всегда включая несколько греческих блюд: юварлакиа[4], йемиста[5], стифадо[6], суп.
В меню кафе не было ничего греческого; Ахилл заявлял, что англо-люди ни за что не станут такое есть, потому что нация ограничена в культурном, расовом и этническом отношении. Он утверждал, что ни в одном греко-австралийском кафе не подадут ни единого греческого блюда. Подумайте об этом, говорил он, подумайте, что потеряно!
До зимы 1946-го Ахилл оставался вежливым со всеми, кто приходил спустя несколько минут после закрытия и маячил на ступеньках у входа или даже прижимался лицом к стеклу в надежде, что семья Аспройеракас предложит им столик. Всякий раз, когда посетители стучались в нерабочее время, Ахилл извинялся, его большое