Том 2. Вторая книга рассказов - Михаил Алексеевич Кузмин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Часть 22
Деньги свои я нашел в углу пещеры, где я оставил их зарытыми; не открывая своих дальнейших намерений, я объявил настоятелю, что покидаю их киновию; игумен не сказал ни слова, но простился с сухою смиренностью, и братья не пошли меня проводить до поворота дороги, как был обычай. Меня это не оскорбило, так как я возвращался из пустыни с еще более легкою и обновленной душою, чем шел туда. Путь мне казался найденным. «Прямо и просто поправить зло, которое наделал, хотя бы и невольно, отбросить гордость, стать обыкновенным простым смиренным семьянином, работником, быть добрым, милостивым – не исполнение ли это прямых слов Господа?», – думал я с гордостью, и с любовью смотрел на звезды, мечтая о новой жизни с Манто и оглашая пустыню псалмами и песнями, которые я певал когда-то еще будучи в Корианде.
Часть 23
Я открыл красильню пурпуром, купил дом с садом, рабов, и Манто, освобожденная от необходимости продавать свою любовь, с гордостью и старанием занялась устройством нового хозяйства. Жизнь текла спокойно в тихом счастье и смиренно-горделивом довольстве найденного пути, исполненного долга. Но скоро я заметил, что Манто стала задумчива, не с такою радостью занимается огородом и садом, часто сидит у дверей, бесцельно смотря на улицу, куда-то уходит, и однажды, возвратясь из мастерской, я нашел ее пьяною. Потом она сказала:
– Я знаю, что я – неблагодарное и дурное <со>здание, но я так не могу дольше жить, привыкшая к той жизни, от которой ты меня освободил, чтобы сменить на эту. И там, зная, что я живу во грехе, я утешалась, что есть другая, достойная жизнь, теперь же, не ставши ни счастливее, ни добродетельнее, я лишена и последнего утешенья. Я знаю, что я тебя огорчаю, прости меня за это Христа ради, но дай мне уйти назад.
Так она меня покинула.
Часть 24
Продавши своих рабов, дом и красильню и заплатив вырученными деньгами за должников, сидящих в тюрьме, я поселился со слепою овчаркою на чужом огороде, карауля его за шалаш и пишу. Пришедши к убеждению, что всякий путь, считающийся единственно истинным, ложен, я считал себя мудрее и свободнее всех. Так я прожил лет 20, и слухи о моей жизни и учении распространились далеко за пределы столицы и привлекли ко мне множество людей. Так как мои слова не связывались с определенным божеством, то они принимались равно христианами, язычниками и евреями. Презирая деньги, я часто встречал своих посетителей с грубостью, принимаемою ими за простоту, считая, что обращение должно главным образом сообразоваться с удовольствием, доставляемым тому, к кому оно направлено. Так прошло много лет, как однажды у меня явилось сомнение, не есть ли мое отрицание пути тоже путем, который должен быть отброшен? Проворочавшись без сна до рассвета, поутру я вышел из шалаша, уверенный не возвращаться назад, но не зная, куда идти, и слепая овчарка залаяла на меня, как на чужого.
Нежный Иосиф
С. С. Лознякову
Часть первая
I
Провяли дороги. Желты ми полосами, словно разогнутые лучистые венчики потемневших окладов, лен лежал на зеленом лугу, бурея срединой, золотея к концам. Высокие тучи не грозили дождем; ветер с хрустальных озер развевал уже зимнюю тишину пестрого леса. По застывшей утром дороге гулко стучали колеса, и лицо ездока, круглое и розовое, еще покраснело от нежгучего холода.
Заворотив у часовни, остановился он у высокой избы, откуда видно было холодную синюю воду, большой дом в желтой аллее берез и леса широко по краям.
Заметивший его в узкое окошко старик поспешно вышел, говоря:
– Ах, баринок, не ждали мы вас сегодня. Как же тетушка ваша Александра Матвеевна порешили?
– Вот я приехал к вам по этому делу. – Соскочив с одноколки, он оказался высоким и плотным, в толстой куртке и больших сапогах; лицо круглое и нежное, как у ребенка; слегка картавил.
Мужик продолжал:
– А у нас беда какая!
– А что?
– Пашку-то вчера зарезали на фабрике.
– Не может быть!
– Насмерть, прямо ножом в живот.
– Кто же, нашли?
– Как не найти! Он никуда и не бежал, зараз схватили.
– Может, вам неудобно будет, что я к вам зайду?
– Нет, что же. Дело делом, мы вам всегда рады и благодарны весьма и вам и барыне. Ведь еще покойника Григория Матвеевича знал я таким же, почитай, как вы теперь.
Подымаясь высоким старым крыльцом, Иосиф Григорьевич из вежливости расспрашивал подробности несчастья, вспоминая и Павла убитого, лицом и ростом походившего на него, Иосифа Григорьевича Пардова.
– Как же Марина? – спросил он, охваченный запахом синего ладана в тесной избе.
– Не знаю; наверное, в Питер съедет к тетке покуда.
Молча достал Парфен чашку из отдельного шкапчика, сам накрыв стол; бабьи голоса заглушенно гнусавили из избы через сени.
Деловито и сухо поговорили о делах. Иосиф встал уходить, как в двери будто вдвинулась невысокая женщина в темном платье, в белом платке. Не замечая гостя, заговорила быстро и взволнованно:
– Парфен Ильич, отпусти меня тотчас в Питер, невмоготу мне здесь; прошу тебя, как маменька вечор молила тебя: отпусти меня тотчас; постыло мне все здесь: дом, озеро, дороги, леса – все постыло мне.
– И отец с матерью опостылели?
– Зачем пытаешь? Ты знаешь, покорна ли я, ласкова ли я до вас, бегу ли работы, да не время теперь об этом; душа моя погибнет, коль останусь… – И она заплакала, не моргая. Парфен стоял, не говоря, и смотрел, как Маринины слезы скупо скатывались по щекам на углы платка.
– До свиданья покуда, не огорчайтесь слишком, – сказал Иосиф Григорьевич, берясь за скобку.
– Простите, сударь, что девка так вбежала: вне себя она. Поди к матери: думаешь, очень интересно барину смотреть на ваши бабьи слезы? У баб ведь всегда глаза на мокром