Прощай, Рим! - Ибрагим Абдуллин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове опять зашумело, загудело. Виски раскалываются. Эх, лечь бы тут и умереть! То-то бы хорошо было… А Муртазина не видать. Скоропадова тоже нет. Или погибли, или сумели спрятаться в лесу. Как бы там ни было, счастливые они.
Пересыхает в горле. Язык прикипает к нёбу. За глоток воды полжизни бы отдал сейчас. Впрочем, его жизнь теперь и без того ломаного гроша не стоит!.. Вдруг на дорогу опускается туман… Ведь только что были светлые майские сумерки. Откуда взялся этакий густой туман?.. Или просто от слабости в глазах темнеет?..
— Знаком, обопрись на меня…
— Ой кто это?.. — Леонид поворачивается присматривается затуманившимися глазами. — А-а… Муртазин… И ты, стало быть, здесь, душа несчастная. А я-то думал, вы…
— Держись за меня, знаком. Нельзя, упадешь — не встанешь.
— Спасибо, Ильгужа. И тебя, значит, ранило. Куда?
— Пустяк. Слегка ногу царапнуло. Через недельку следа не останется, заживет.
— Крепись, старина. Придут еще такие дни, что мы снова всласть повоюем! — Сильные руки подхватили Леонида за другой локоть.
Кто это? И голос незнакомый совсем. Леонид повернул застланные кровью глаза на богатыря с железной хваткой.
— Ты кто будешь, добрый человек?
— Не узнал, что ли? Так я два месяца в вашем батальоне проживал. Командир орудия Ишутин. Петя Ишутин. Танк-то это я из лесу подбил. А потом шальным снарядом и меня, и пушку мою вверх тормашками подкинуло. Два колеса в две разные стороны улетели, а у меня волос с головы не упал.
Да, парень был что надо. Земля вздрагивала под тяжестью его уверенной поступи. Гордый взгляд, смелые слова крепкого и могучего, как дуб, Ишутина, казалось, влили силы в Леонида. Он жмурится до боли в глазах, хочет разогнать кровавый туман. И в мозгу утверждается мысль: «Ничего, когда рядом такие удальцы, не пропадем!..»
— Давай споем, что ли! Не то ребята совсем пали духом, — предлагает Ишутин и, не дожидаясь ответа, затягивает во весь голос:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»…
Вдруг поднялись понуренные головы, будто дождем расправило поникшие, истомившиеся по влаге травы. В глазах зажглась воля к жизни, и уже половина колонны подхватила песню:
Пощады никто не желает…
— Швайген! Молша-атъ!
Конвой засуетился, забегал, встали на дыбы, натянув поводки, огромные овчарки.
— Швайген! Молшать!..
Но песня, как волнение на море, все разливается и крепчает. Пять баллов, семь, девять. И — грянул настоящий шторм. Немцы перетрусили, подняли пальбу, но пока стреляли в воздух.
— Швайген! Молшать, русские свиньи!
«Сейчас дадут очередь по колонне», — спохватился Леонид и громко крикнул:
— Прекратите, товарищи! Потешили душу, и хватит!
— Умирать, так с песней умирать, — огрызнулся Петя, сам не свой от возбуждения.
— Так ведь нам повоевать еще предстоит, Петя, — убежденно повторил Леонид его же слова.
Ишутин все понял и, словно бы протрезвев, крикнул — как протрубил:
— Отставить!..
Песня нехотя погасла, но вера, которую она всколыхнула в сердцах, осталась. «Нет, господа фрицы, коли так, мы с вами еще и впрямь повоюем, — повторил про себя Леонид. И голова уже не так раскалывалась. — Попасть в плен — это еще не значит стать на колени. Не значит…»
— Бежать надо, во что бы то ни стало бежать! — проговорил Ильгужа шепотом.
— Да, да, только так, — горячо откликнулся Леонид, нащупав и крепко стиснув руку друга.
…Сперва их пригнали в город Лугу. Набили в огороженный двор элеватора, будто трамбовкой утрамбовали. Никакой крыши над головой. Даже от дождя спрятаться некуда. А в мае месяце в этих краях льет почти каждый день. Мокро, холодно, ночами зуб на зуб не попадает.
По вечерам с востока, как грохот отдаленной грозы, доносится сплошной гул артиллерийской канонады. Пленные в надежде на чудо смотрят в ту сторону, где бушует гроза. Но, вопреки их желаниям, фронт не приближается и не приходят освободители. Люди тают на глазах, словно вешний снег. Каждый день штабелями нагружают трупы на грузовики и отвозят в траншеи около леса.
Рана Леонида, перевязанная наспех и безо всякой обработки, быстро загноилась. Донимал жар, кружилась голова, тело налилось свинцом, будто побитое. Гибель, если это гангрена.
— Леонид, тебе худо, что ли? — спросил Сережа, увидев, как Колесников лежит на спине с закрытыми глазами и часто-часто дышит.
— Как в огне горю, Сережа. Голову ломит, терпенья нет… Боюсь, как бы не гангрена.
Таращенко, тот самый беспечный красавец, с которым Леонид уже успел познакомиться, каким-то путем уловчился раздобыть граммов сто водки. Сережа снял нижнюю рубашку с себя и тщательно прокипятил ее в ведре. Рану промыли, прочистили и перевязали бинтами, надранными из Сережкиной рубахи. Леонид впервые за трое суток заснул спокойным сном. К утру температура спала, головная боль поутихла. Организм, ослабевший от большой потери крови и от голодного житья, требовал хлеба, молока, масла, но где здесь раздобудешь молока и масла?
В день два раза по плошке клейкой бурды, сваренной из картофельной шелухи и кормовой свеклы. Да и того, коли черпнешь позлее, на один глоток. Хлеб пекут из непросеянной ржаной муки и еще отрубей подбавляют. Мрут люди. И не по одному, а десятками каждодневно. Голод и болезни сбивают с ног парней, вчера еще крепких, как молодые бычки. Не хочется Леониду смиряться с судьбой, противно чувствовать себя обреченным, погаснуть безропотно свечой, забытой на ветру. Не хочется, но что ты можешь поделать в этом окруженном со всех сторон колючей проволокой аду?
В один из таких тягостных и тревожных дней он повстречал соседа своего из Оринска.
— Леонид! — закричал с дороги весь обросший, запыленный с головы до ног человек, когда колонну пленных погнали на работу за лагерную зону.
— Господи, кто это? Уж не Старостин ли? Ты как сюда попал?
— Да вот приехал было посмотреть, не раздобуду ли чего ребятишкам пожевать. А ты как?..
Леонид показал на щеку. Конвоиры бросились отгонять Старостина.
— А мои живы? Как Маша?
— Живы-то живы. Но тоже с голодухи пухнут. Беда…
— Маша родила?
— Цурюк!
— Девочка! Однако…
— Цурюк!
— Чего однако?
— Цурюк!
— Ты меня не видал, Старостин. Слышишь — не видал!
— Цурюк!
— Слышу, слышу!
— Я жив-здоров! Ты повстречал человека, который видел меня. Понимаешь?
— Понял, Леонид!..
Встреча с земляком, нерадостные вести о семье еще пуще растравили душу. «Бежать. Как можно скорее бежать. До Оринска рукой подать, да и до фронта недалеко…»
— Послушай-ка, Леонид, — подошел к нему Сажин, когда они засыпали траншею с трупами погибших за прошлую ночь товарищей, — тебе-то, пожалуй, удалось бы выскочить из этой морилки.
— Знаю. Дни и ночи о том только и думаю, да подходящего случая все нет, Иван Семенович. Сильный конвой, не пробиться.
— Да я не о побеге.
— О чем же?
— Поди к коменданту и расскажи, что ты из здешних мест. Пусть приедет жена с детишками — в ножки ему поклонится. Прихватить надо чего-нибудь, чтоб сунуть коменданту. Уже трое ушли эдаким манером.
— Слышал я о них.
— Так в чем же дело? Вырвешься отсюда и к партизанам подашься.
Вечером Леонид завел разговор сТаращенкой:
— Антон, как бы ты поступил, будь ты на моем месте?
— Не пойму чего-то. Все мы сейчас в одном месте. И всем одинаково тошно.
— Да ты послушай. Дом-то мой всего в полустах километрах отсюда. Сажин говорит, напиши, дескать, жене. Чтоб она дала, значит, взятку коменданту и вызволила меня отсюда…
— Правильно говорит, — подхватил скорый на решения Таращенко. — Может, потом найдешь способ, вытащишь и нас. Мы партизанский бы отряд сколотили. Фронт-то с каждым днем уходит все дальше и дальше. Теперь и канонады не слыхать. Сомнительно, чтобы кто-то явился к нам на выручку.
Остальные тоже поддержали Таращенку:
— Решайся, Колесников.
— Попытка не пытка, Леонид.
Помалкивает только Ильгужа. Он не из тех, кто рубит сплеча. Предпочитает действовать по пословице: «Семь раз отмерь, один раз отрежь».
Прикинув плюсы и минусы, подбив, так сказать, итоги, Леонид приходит к решению, что хоть бы и унизительным путем, но следует выбраться из лагеря. Между строками немецкой газеты огрызком карандаша пишет письмо Маше.
После отбоя Ильгужа пристроился спать рядом с ним.
— Леонид, я долго думал про тебя.
— Ну, и чего надумал? Какую вынес резолюцию?
— Насчет резолюции ты уже сам смотри, — шепчет Ильгужа, обдавая его горячим дыханием. — И вот однажды ты явишься в Оринск. Обросший, с распухшей щекой, в шинели с оборванным хлястиком, в ботинках без обмоток…