Дукля - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я долго не мог освободиться от этого образа: двое незнакомых людей садятся в лодку. Они одеты бедно и празднично. На мужчине темный нескладный пиджак и белая застегнутая под горло рубашка. Пахнет нафталином. Женщина одета в скромное платье цвета фотографической сепии. На голове у нее платок. В руках она держит сверток. Лодка раскачивается. Женщина испугана. Мужчина успокаивает ее и велит сесть на низенькую лавочку. Сам же берет длинное узкое весло с обитым жестью концом и отталкивается от берега. Оба они босые. Башмаки покоятся на скамейке возле женщины. Лодка протекает. Возможно, мужчина снял пиджак. Жарко. Солнце в самом зените. Их берег вскоре становится таким же далеким, как и тот, к которому они плывут. На середине поймы они становятся почти невидимыми. Женщина боится все больше, потому что никогда еще так далеко не удалялась от всего мира. К тому же она боится за двоих. Мужчина знает о ее страхе, но на этот раз отдает себе отчет, что не может ее выбранить, поэтому повторяет только, что уже близко. Сам он тоже испытывает страх, которого раньше не ведал. Он наклоняется совсем низко и погружает весло по самый конец рукоятки, но все равно теряет равновесие и вынужден грести узким, приспособленным для мелководья пером. В эти длинные, как вечность, минуты они так одиноки, как не были еще никогда и, наверное, никогда не будут. Он стоит сзади и видит только ее спину и согбенные плечи. У нее нет смелости ни пошевельнуться, ни обернуться. Она беззвучно шевелит губами. Лодка оказывается в центре течения, пространство вокруг них замирает, и они убеждены, что не доплывут никогда, хотя на белой рубашке мужчины выступают темные пятна. И когда наконец нос лодки утыкается в камыши, они не могут в это поверить. На обратном пути они на один страх спокойнее. Ребенок теперь крещеный, угроза уменьшилась. Солнце скатилось на запад, и с левой стороны их сопровождает тень.
Когда мы пересекали остров на обратном пути, я спросил дедушку, зачем они плыли через реку, если костел был на той же стороне. Правда, в десяти километрах, но стоял он на земле и к нему вела обычная дорога. «Не знаю, — ответил он. — Может, у них тогда не было лошади, а по воде ближе. Тогда умирало много детей, и люди боялись. Нужно было торопиться».
«Разрыв» мы одолели за несколько минут. Он стал очень маленьким. Едва мы оттолкнулись, как были уже на другой стороне. На берегу собрались коровы со всей деревни. Некоторые пили, по колено в воде. Помимо запахов тины, рыбы и ивняка был еще один запах у этой полумертвой воды: коровы — от них пахло молоком, теплой шерстью и зеленоватым дерьмом. Они стояли на мелководье с поднятыми хвостами и выпускали редкие, шлепающие струи. За ними присматривал старый дед. Его называли «пастуш». Ел он по очереди в каждом доме на деревне. Получал ли деньги — не знаю. Похоже, они были ему не нужны. К тому же его престранная обтрепанная одежда, кажется, не имела карманов. У него был посох и плащ с капюшоном, который он не снимал даже в самую сильную жару. На рассвете он собирал со дворов скотину, а вечером приводил ее. Гнал стадо через деревню, и каждая корова безошибочно находила свой загон. Достаточно было оставить открытой калитку. Так же и утром, никем не подгоняемые, они присоединялись к процессии, перекликаясь мычанием. Этакий медленный живой маятник. Он приходил в движение два раза в день, то в одну, то в другую сторону вдоль плетней, отмеряя деревенское время. Часовой механизм из мяса, крови и костей, ленивый, вытянутый на большое расстояние, от него нельзя было спрятаться. Бой и тиканье часов на тумбочке в темной комнате никого не занимали, хотя дедушка ежедневно заводил часы специальным ключом. Возможно, он воспринимал их как еще один предмет инвентаря, который требовал пунктуального ритуала, а вызваниваемое ими время не имело ничего общего со временем реальным, то было всего лишь баловство, фанаберия и забава, как радио «Пионер», передающее из столицы популярные песенки Стэни Козловской.
Когда мы высадились из лодки, дедушка среди нескольких десятков коров нашел свою. Подошел, осмотрел ее и сказал что-то, чего я не понял. А на «пастуша» даже не взглянул.
Теперь же в предвечернем апрельском Жмигруде я был взрослый и мог делать все, что захочется. Я пошел на площадь возле почты. Она была пуста. Торговцы уехали. Забрали свои конструкции, на которых развешивали разноцветные электростатические творения. Когда дул ветер, между блузками и рубашками с треском проскакивали искры. Блестящие цветные оболочки наполнялись воздухом, а женщины прикасались к этим фантомам, прихватывали ткань двумя пальцами, потирали ее со вкусом, знанием дела и восхищением, представляя свое собственное тело на месте этой шевелящейся нежной пустоты. Зелень, пурпур, лазурь, золотые пуговки, складочки, рюшечки, брошки из пластика, цепочки, красный лак, хрупкие пластинки застежек, туфли с узкими носами и каблучками тонкими, как острие зонтика, пенистые жабо, флора и фауна аппликаций, стекловидные крапинки блесток, полимерный блеск ящеричной лайкры и энтомологическая прозрачность буфастых нейлонов с пирогенными кружевами, звезды, далекие земли, печальные планетарии, люциферическая фикция фильдекоса, луноподобные клипсы, солярные притязания пряжек, змеиная кожа и другие фантастические цацки.
Все это напоминало мне литанию моего дедушки. Когда он преклонял колени среди гофрированных цветов, тело его освобождалось от пытки безостановочного движения, чудесные образы растворяли его и мысль обращала плоть в сияние, а «дом златой» замыкал деда в своих стенах и уносил во внедеревенское, внеземное пространство, где действительность оказывалась преображенной, где преображенной оказывалась мука обыденности и преображенными оказывались даже членство в добровольной пожарной команде и должность старосты. Не исключено, что он витал там со всей деревней, имуществом, лоскутком сосновой рощи, со своими «ебучими сынами», как называл он моих дядьев, и всем остальным миром, с пожарным депо, бывшим дворцом помещика, возможно даже «Парижская коммуна» тоже удостоилась этой милости, поскольку ведь материя неделима, и если уж ты сказал «а», то не можешь повернуться задом к «б».
В общем, стоя в Жмигруде и представляя себе утреннюю торговлю шмотками, я видел своего дедушку, смакующего очередные апострофы молитвы так же, как женщины смаковали сегодня на этой маленькой площади перед почтой чудеса модного искусства, в которые были заколдованы их сны об отдохновении, о внезапной перемене судьбы, о чуде света, чистоты и блеска, которое вылечит, вознесет, успокоит их грустные тела, замкнутые в круговом безнадежном блуждании между разного рода действиями, между началом одного и концом следующего — концом, которого не видно.
Под номером два на Рынке в Дукле есть магазинчик, «шварц-мыдло-повидло»[26], с витриной размером с кассовое окошко на маленькой станции. Травяной шампунь, зеленые гребешки, жидкость для мытья посуды «Людвиг», масло для загара, льняные кухонные полотенца, розовые губки, проволочные заколки для волос, ажурная корзинка из золотой пластмассы, бледно-голубой фаянсовый заяц с коробом на спине, в который насыпают сахар, и три обтрепанных рулона туалетной бумаги, сложенные пирамидкой. К этому нет никакой вывески, и вещи являются тем, чем они являются. Выгорают под солнцем, потому что окно на юг. Стареют, потому что редко кто сюда заходит. Люди предпочитают заглядывать в магазины, а не в места, напоминающие их собственный дом.
Это было уже летом. Я стоял и смотрел на эту более чем странную экспозицию, а моя тень сгибалась пополам на тротуаре и стене. Банальные предметы за стеклом внезапно обрели значение, о котором всегда мечтали сюрреалисты. В результате отсутствия вывески и вообще какой-либо надписи будничность окончательно их осиротила. Они были карикатурны и трагичны. Мне не хватило смелости войти вовнутрь и посмотреть в глаза владельцу этого героического бизнеса. Мир в этом месте словно прекратил свое развитие, застыл, чтобы показать, что такое остановленная переменчивость, что такое жестокость настоящего, распятая между завтрашними желаниями и вчерашними возможностями. Это было как макияж шестидесятилетней женщины, или матч ветеранов, или побитый драндулет, который гордится тем, что едет самостоятельно, не зная, что его направляют на свалку металлолома.
И когда я стоял так спиной к солнцу, мне вспомнился наш пес Негр, который, когда уже ослеп и оглох и с трудом узнавал нас, в один прекрасный день исчез, пропал и, хотя мы искали его много дней, так и не нашелся, будто хотел оставить нам надежду, что он просто ушел, как десять с лишним лет назад самым обыкновенным образом приблудился. И я подумал, что если бы звери выдумали религию, то почитали бы они чистое пространство — точно так же, как наше безумие постоянно вращается вокруг времени.