Дукля - Анджей Стасюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У другой было смуглое худое тело. Она была похожа на мальчика и еще на карандашный рисунок. Ее фигурка на светлой плоскости двора выглядела как подвижный лаконичный знак. На ней была простенькая красная одежка: короткие штанишки и куцая блузка на тонюсеньких бретельках. Она кормила кур, носила дрова и воду и препиралась с матерью. Этого было немного. Я рассматривал ее пружинистое тело, не слишком понимая зачем. Никто никогда не поймал меня за этим и не объяснил причины. Каким-то непонятным, но отчетливым образом это соединялось в моем неоформившемся жадном сознании с окружающим миром. Дедушка читал свои литании. В траве под дверями летней кухни сохла счищенная рыбья чешуя. Выставленная на солнце треугольная сеть была жесткой и шершавой. Ореховые удочки, обмотанные бледно-зеленой леской, стояли за углом веранды. Потемневший свинец грузил можно было поцарапать до серебристости. Крючки были золотые, такие же, как «дом» из молитвы. Другого примера я найти не смог. «Башня из слоновой кости» навсегда осталась чем-то гладким, стройным, притягательным. Мысль спасалась от исчезновения, обретая форму в соответствии с наукой о душе и теле, а вакуум метафор тотчас всасывал элементы и стихии, вымешивая их и вылепливая по своему подобию. Таким вот образом смуглая девушка-соседка так компактно заполнила своим телом «деву пречистую и предивную», что я находил ее черты в картинках, выпадающих из черных книжечек для богослужений, которых в доме дедушки было пять или шесть. Красные обрезы страниц имели цвет ее простенькой одежки.
Спугнул меня все тот же молодой ксендз, что и когда-то. Я не услышал его приближения. Он остановился на пороге часовни. Мое присутствие, кажется, удивило его. Я не был похож ни на туриста, ни на прихожанина. Моя ладонь еще касалась башмачка Амалии. Он кашлянул и поднес руку ко рту. Он так же смешался, как и я. Подождал, пока я выйду, и прикрыл решетку, отделяющую часовню от нефа. Не исключено, что он приходил сюда посмотреть на Мнишек. На его месте я именно так бы и делал. Чувствуя, что он провожает меня взглядом, я только на улице вздохнул свободнее. Перешел мостовую и в качестве алиби купил у украинки пачку молдавских сигарет за один злотый. Красно-кремовая коробочка из Кишинева содержала надписи на двух языках. На молдавском: Fumatul dauneazasanatatis dumneavoastra и на русском: Курение опасно для вашего здоровья. Она проехала пятьсот километров, чтобы отдохнуть на дукельском тротуаре. Мир полон деталей, с которых начинаются истории.
Я пошел себе на Рынок, уселся на скамейке и вытащил одну сигарету из пачки. Она была какая-то сомнительная и полуискрошенная. Вкусом напоминала все те старые сигареты, которые курили взрослые мужчины. «Вавели», «Дукаты» и «Гевонты» в дрянной папиросной бумаге, в упаковках, напоминающих бездарные сны о далеком мире. Мы подворовывали их или подбирали бычки. По краям они были слегка коричневыми и потемневшими от слюны. Взрослость имела свой вкус, в буквальном смысле. Наша слюна соединялась со слюной мужчин. Очень возможно, что это действовало как вакцина, как вид экзистенциальной гомеопатии, защищающей нас впоследствии от слишком внезапного падения в зрелость.
Но речь шла о Дукле…
Года два уже я пытаюсь определить, в чем заключается ее удивительная сила. Мои мысли рано или поздно прилетают именно сюда, словно на паре ее улочек крест-накрест они должны были бы найти удовлетворение, но пока что повисают в пустоте. Церговская, Зеленая, Прибрежная, Парковая, Городской Вал, Рынок. Три забегаловки, два костела, два моста, автовокзал, пара магазинов и музей братства по оружию. Фотограф и два ветеринара. Всего как раз столько, чтобы человеческое пространство не утратило непрерывности, как раз столько, чтобы у путешественника было ощущение, что он идет в освоенном направлении, а чистая география едва просвечивает из-под топографии.
В общем, Дукля как напоминание, как ментальная дырка в душе, ключ, который невозможно подделать, дух, поросший поблескивающими перышками реальности. Дукля, заслуживающая литании, Дукля с истлевшим телом Амалии вместо сердца, Дукля, наполненная пространством, в котором рождаются образы и настигает прошлое, а будущее перестает быть интересным; и я мог бы сидеть на западной стороне Рынка до отупения, до окончательного помешательства, словно какой-нибудь деревенский дурачок, буддист-простофиля, трефовый шут, выброшенный из колоды и контекста, словно пьянчуга перед витриной закусочной, в которой высвечиваются чудеса мира и самые дурные мысли, о существовании которых час тому назад ты и не подозревал, — я мог бы так сидеть, а за моей спиной, пассажем, образованным безлистой кленовой тенью, семенили бы по своим делам обыватели, между магазинами с кальварийской мебелью, книжным и продуктовым. Собственно, так и было, пока я не докурил свою «Дойну» и не принял решение возвращаться через Жмигруд, потому что мне хотелось в заднее окно автобуса поглядеть на Цергову в косом медовом свете и поразмышлять о Соракте, Лоррене и о маленьких человеческих фигурках под большим небом, о безнадежном упрямстве, с которым они цепляются за пейзаж, хотя сам он не обращает на них внимания, несмотря на то, что они долбят его, роют, изменяют очертания, обдирают и затачивают линию горизонта.
Так я и сделал. В Глойсцах зашли контролеры. Парень в фарцовой куртке слегка сопротивлялся, но его выволокли в Лысой Горе и запаковали в полицейский «полонез», который ехал за автобусом. Люди подняли крик, но с места не двигались. Громче всех были женщины. «Как так можно с человеком!» Кто-то несмело заметил, что у того не было билета. «И что с того, что не было! Уже не те времена! Я их сдам куда следует, я номер запомнила». Но перед Жмигрудом все было уже как обычно. От водителя тянулись полоски синеватого сигаретного дыма, того же оттенка была далекая цепь Вонтковской.
По жмигрудскому рынку топтались белые куры. Прохаживались между ногами ожидающих автобус до Ясла. Старый одетый в черное мужчина с большой седой бородой кормил их хлебными крошками. Чуть раньше он поздоровался со всеми. Кланялся и подавал руку. Девушки хихикали. Старец выглядел очень благородно. Полгода назад я встретил его в деревне Лосье, в пятидесяти километрах дальше на запад. Он вошел тогда в магазин, так же церемонно приветствуя всех, и спросил, нет ли у кого коня на продажу. Мужики в беретах и резиновых сапогах, переступая с ноги на ногу, виновато объясняли, что они не хозяева и что вообще-то с лошадьми в Лосьем плохо. Такое вот впечатление производил этот похожий на Уолта Уитмена старик с черной бархоткой вместо галстука.
Теперь он сел на скамеечку, сдвинул шляпу на затылок, куры окружили его веночком, а дед в картузе завязал с ним разговор.
— Издалека?
— Из Кремпной. За лошадью. Посмотреть вот приезжал.
— И что, не было?
— Да быть-то было. Мерин. А мне бы кобылку.
— Теперь лошадей мало. Настанут времена, когда и вовсе не останется.
— И что же это за времена будут, скажите?
Но ответа он не дождался. Хлеб тоже кончился, и куры пошли себе с остановки, чтобы покопаться в скверике, между скамеечками с молодежью, у которой для них ничего не было. Ребята угощали девочек «спрайтом» в зеленых бутылках и выстреливали бычки, на которые куры и не смотрели даже. Проехал Лесько на своем серебряном «шевроле», но меня не заметил, а я не успел ему помахать. На западной стороне рынка легла широкая полоса тени. От нее тянуло холодом. Старец и дед вели спор о том, сможет ли мир без лошадей вообще существовать.
Однажды выяснилось, что это не была настоящая река. Мы с дедушкой переплыли в лодке на другой берег и зашли в ивняк. Земля была подмокшая, а нагретая вода стояла в неподвижных лужах. Ивы загораживали мне обзор, но дедушке доставали только до плеч, так что он вел прямо и уверенно. Время от времени он лишь поглядывал назад, чтобы проверить, не провалился ли я в какую-нибудь илистую яму. Голенища его резиновых сапог ударялись друг о друга тихими шлепками. На голубой рубахе темнели горячие пятна пота. Мой взгляд дотягивался лишь на высоту потрескавшегося коричневого ремня на его брюках. А потом я увидел блестящее зеркало воды, и это была самая большая беспредельность в моей короткой жизни. Меня ослепила огромность серебряной глади. Я стоял на берегу, как над пропастью. В воздушном вакууме носились птицы. Смотря на них, я чувствовал головокружение. Небо отодвинулось в невидимую высь. Я не мог его увидеть. Так выглядела настоящая река. Та, к которой я до сих пор приходил, была лишь узким рукавом, отделенным от основного русла плоским ивовым островком. Она текла несколько километров сама по себе, а потом ее вновь захватывало настоящее течение. Это называлось «Разрыв», «ходить на Разрыв». Она никогда так не блестела. Она влачила свои воды зеленовато и лениво. Настоящая река была живой, сверкающей и пламенеющей, хотя ее огромность вообще-то не позволяла разглядеть, движется ли она, потому что дрожащую границу между водой и пространством удавалось установить только в воображении. Дедушка вытянул перед собой руку и сказал, что там его крестили. Но я не видел ничего, ничего, кроме вибрирующего света. Место, на которое он показывал, нигде не начиналось и нигде не заканчивалось. Его заполняло разреженное сияние. Я подумал, что дедушка имеет в виду небо или что-то в этом роде, и, собственно говоря даже не удивился, ведь тот, кто верховодит молящимися женщинами и прославляет вещи необыкновенные, не может быть обычным человеком. Я пробовал следить за его рукой, но он не был удовлетворен и глядел недоверчиво. И все допытывался, вижу ли я. Поддакивал я, видно, не слишком убедительно, потому что он наконец крикнул: «Да не там, а там! Там!» — но уже через минуту постиг мою беспомощность. Грубовато притянул меня к себе и взял на руки. Только тогда я увидел далекую, узкую полоску суши. Я блуждал взглядом вдоль синеватой линии, чтобы в конце концов наткнуться на острый, похожий на очиненный карандаш контур костельной башни. Она едва приподнималась, не отличаясь цветом от расплывчатой полоски горизонта. «Там?» — спросил я. «Там, — ответил он. — Там я принял святое крещение», — прибавил он веско. После долгой паузы, словно желая вознаградить меня, сделать для меня что-то особенное, он прибавил почти весело: «Меня привезли на лодке».