Глухарь - Андрей Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не любил Шива, когда в нирване многолюдно и накурено.
Новые люди появились в наших краях после того, как в дагестанском Кизил-Юрте, в малолетней зоне, случился бунт. Бунт перешел в тяжелую поножовщину между осетинами, чеченцами и ингушами.
В те времена еще не были созданы милицейские зондеркоманды, наподобе ОМОНа или СОБРа. Существовали лишь спецгруппы для решения конфиденциальных государственных вопросов, поэтому смуту усмиряли силами солдат внутренних войск. Солдаты хоть и были жестоки от молодости и безнаказанности, но убить могли разве что случайно.
И как бы лицемерны ни были законы того времени, все же ничтожество и дешевизна человеческой жизни не выставлялась напоказ. Так что удавление кизыл-юртинской смуты прошло с минимальным количеством уничтоженных зачинщиков.
По окончании бунта лагерь, как водится, начали спешно развозить по всем малолеткам необъятного Союза. И вот в один из дней в нашу, в общем-то смирную зону прибыл этап из девятнадцати человек, десять из которых были ингушами, восемь были чеченцами, а последний, девятнадцатый, был осетином. Звали осетина Алан — как же еще могли звать осетина! Родом он был из Цхинвали.
Судя по тому, что Алан без последствий проделал столь долгий путь в компании враждебных народностей, мы пришли к выводу, что прибывшие к нам ингуши и чеченцы зачинщиками резни не являлись. И во главе бунта не стояли.
Я был несколько разочарован. Однако кавказцы сумели внести некое оживление в это заплесневелое воронежское болотце. Заквакали полусонные жабы режимной части, которые прежде пробуждались лишь в те волнительные мгновения, когда я совершал очередное, «злостное» уже, нарушение режима содержания.
Так что с приездом северных кавказцев зона действительно встрепенулась, пусть даже эти джигиты, к сожалению, не были зачинщиками кипеша. Но я почувствовал, как стервозная аура оперативного внимания ослабевает надо мной, рассеивается и перетекает темными пятнами взысканий в личные дела вновь прибывших.
И отдать новичкам должное — они быстро сообразили, что Северный Кавказ еще не включил в свой состав Воронежскую область.
Первым предметом всеобщего обсуждения стало то, что все кавказцы, кроме Алана, отказались из религиозных убеждений принимать пищу в лагерной столовой. Они сказали, что до тех пор, пока не получат от своих аксакалов письменного разрешения употреблять в пищу все подряд, есть не будут.
Вопрос родственникам сформулировали так: «Можно ли кушать то, что кушают русские, потому что больше кушать нечего?»
Меня это крайне заинтересовало. Прежде я думал, что ограничения в еде существуют только для больных. Но эти были, кажется здоровы, но вот писали письма…
Не смотря на то, что советская почта функционировала исправно и быстро, кавказцы осунулись и частично даже позеленели, пока дождались толкований исламского писания с учетом местонахождения. И когда пришло первое письмо, в котором без знаков препинания и заглавных букв было дано разрешение хавать все, лишь бы выжить, южане набросились на воронежское сало с таким остервенением, словно желали в односчастье истребить весь стратегический продукт.
Впрочем, очень скоро им сделалось дурно, и они угомонились.
Наевшись, кавказцы приступили к разрешению другой не менее важной проблемы. Во что бы то ни стало, им нужно было заполучить хоть какую-нибудь руководящую должность! Брат мой, тяга к руководству у них в крови. В тех краях даже пастух называется «директором стада».
Работать физически нехочется. Понимаю.
Они не могут спокойно спать, подзуживаемые мыслью о том, что жизнь проходит, а они еще никем не командуют. Причем их нисколько не смущала мусорская сущность этого беспокойного стремления. И от того стремление казалось искренним и немного дебиловатым.
Но что им, детям гор, до наших равнинно-низменных понятий! Короче, братуля, не прошло и месяца, как эти три четверти завезенных бунтарей уже красовались с активистскими знаками отличия в половину рукава.
Лычки были гигантские и вычурнорасписные. Создавалось впечатление абсолютной гармонии людей и должностей. Казалось, что эти люди родились прямо здесь, в этой зоне, от метафизического брака легавой собаки и Воспитательно трудового кодекса РСФСР. Странно. Мне почему-то думалось, что их прародителями были волки.
Нет, волки действительно были.
Братуха, в этом красном стаде оказался один настоящий черный волк. Им был крепкий, почему-то очень задумчивый малый по имени Саид. Фамилия у Саида была Арсанукаев.
Вообще, этот Саид существенно отличался от своих бессмысленно устремленных соплеменников, демонстрируя полное безразличие ко всякому проявлению общественной активности. При этом было хорошо заметно, что земляки побаиваются его, пошугиваются и, вобщем заискивают перед ним. Разумеется, они на него злились именно потому, что боялись.
Мне любопытно было наблюдать из под яблони, как затравленные козлики постукивали на него копытцами, не решаясь боднуть, но делая вид, что умеют бодаться. При этом знаменитая кавказкая сплоченность, поддерживалась не столько суровым духом, сколько тяжестью саидовых кулаков.
Поучал Саидкозликов, поучал
Конечно, с первых же дней пребывания южан в лагере, местнота попыталась выяснить с ними отношения. Нужно же, в натуре, определиться кто на танцплощадке главный.
Но как только где то зажимали одного из них, то почти мгновенно, в нарушение всех правил локализации, там собирались остальные семнадцать. Тут же начинался махач. Само собой, южане получали по ушам от численнопревосходящей их местноты, но сплоченности это только помогало. Да и дух усиливался.
Дрались часто.
А однажды, после того, как веливозрастные дети черноземья чуть не опустили, по беспределу маленького ингушенка, кавказцы осуществили ночной рейд. Последствия рукопашного боя были впечатляющими: сломанные руки, треснувшие челюсти, распухшие головы, оборванные уши и даже один выбитый глаз.
Диаспора в полном составе отправилась в карцер, откуда по одному, но с тем же духовным единением возвращалась в лагерь. Безудержное восхваление лагерной администрации, впрочем, только усилилось, и козья комсомольская искорка в смуглых очах сверкать не перестала.
Но изменения были.
Саид вышел из карцера последним. Злым и помятым. Встречавшим его землякам руки не протянул. Мне показалось, что он больше не хочет с ними общаться.
Знаешь, брат, говорят, что привычка — это вторая натура. Вот такими пословицами, поговорками и прибаутками — под видом великой мудрости — рассыпчатая какофония жизни пытается загрузить лично мою голову. О чем бы я ни подумал, на все готов компактный ответ в виде очередной дурацкой присказки. Какой бы шаг я ни сделал, все уже просчитано теоретикаим, изучающими наши походки.
Кажется, что из лабиринта объясненных явлений нет никакого выхода. И если вдруг улавливаешь краем глаза далеко мерцающий просвет, то это не значит, что ты обнаружил выход. Просто лабиринт подвел тебя к очередному фонарику.
Помнишь, я говорил тебе о правилах игры?
Во всем существует строгая закономерность. Эта закономерность или логика движения, может быть примитивной, любовной, а может быть чрезвычайно изощренной. Может даже казаться, что существует закономерность.
Знаешь, почему некоторые люди способны предсказать итог всего замысла, едва рассмотрев первые его проявления?
Потому что они очень хорошо изучили систему координат, в пределах которых лежит замысел. Они поняли схему, которая мотивирует большую часть человеческих поступков.
Я живу и в течение жизни приобретаю тысячи микроскопических привычек, склонностей, привязанностей, симпатий, антипатий и прочего, и прчего, и прочего всего, что в конечном итоге называется мной. Моим «Я». Тоесть приобретаю те персональные метки, которые отличают меня от остальных существ моей породы.
Я могу бесконечное число раз в чем-то убеждаться или разубеждаться, могу привязаться и разочароваться, могу поверить в то, что вода сухая, а огонь твердый, могу сменить походку, исказить внешность, могу броситья курить, могу научиться писать левой рукой и начать думать на китайском языке!
Но я никогда не смогу рассмотреть тот миллион ньюансов, который сплелся в бесформенный клубок по имени «Я». И эти самые ньюансы контролируют меня. Эти микроскопические фоормы жизни, эти «привычки» и «предпочтения» я не в силах изменить, не в силах от них избавиться. Потому что я их не вижу.
А они и есть наше главное отличие.
Наше различие.
То есть мы не знаем, чем мы отличаемся друг от друга. Чувствуем отличие, но не знаем в чем оно.
Мы ищем единства.
Но не знаем отличий.
Мы ищем универсальную форму всеобщего единства, но не понимаем, что ничто так не разобщает людей как идея объединения.