Глухарь - Андрей Ханжин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или корявый вурдалак Шавхош — преподаватель математики, не выговаривавший половину согласных звуков. Шавхош — это «завхоз» и «совхоз». Шепелявил он, за что и получил свое прозвище.
Тот был вообще с очень большим отклонением. Уроки математики он использовал в качестве трибуны для борьбы с подростковым онанизмом. Было ясно, что он считал эту бесперспективную борьбу делом всей своей жизни. Своей миссией.
Даже не знаю, чего он так тревожился по этому поводу.
Может быть не стоял у него?
Но на каждом уроке, вместо алгебры и геометрии, он нервно излагал какие-то душераздирающие истории, в которых его бесчисленные знакомые-онанисты загибались в жутких муках от этой пагубной привычки.
И если учесть, что всю свою жизнь он безвыездно провел именно в этой деревне, а затем подсчитать количество его повествований, то становилось очевидным — все мужское население данной местности поражено каким-то чудовищным психическим недугом. Или подвержено некоему ужасному заклятью. И вместо того, чтобы беспрерывно хлестать самогон, проклятые мужчины вынуждены беспрерывно дрочить, чтобы загнуться в расцвете творческих лет.
Такая вот математика.
Много там было всяких гадов.
Этого Шавхоша я ведь так, навскидку, вспомнил.
Но было другое, было!
Было.
И есть.
Виктор Васильевич был.
Книги были.
И есть.
Есть. Потому что я не могу говорить в прошлом времени о стихотворениях Лермонтова и Тютчева. О поэзии, которая сошла ко мне с того света, буквально рухнула в виде подобранной возле лагерной помойки книжечки. Да, книжечки стихов.
И уже тогда понял я, что все самое прекрасное на земле выбрасывается людьми на помойку. Все лучшее оставляется на обочинах, служит подставкой для сковородки с тушеной капустой.
Люди очень боятся красоты. Красота опасна. Она способна раскрыть глаза на окружающий мир. И прозрев, люди могут перестать лакать вонючую сивуху, перестанут дубасить своих уродливых жен, и прекратят плодить полоумных детенышей, которым суждено с чудовищно максимальной точностью повторить земную участь своих безмозглых родителей.
Эти фрагментарные зарисовки слились в единую картину намного позже. Но если бы я не чувствовал тогда именно так, то и теперь смотрел бы на мир иначе. Мычал бы в унисон с доморощенными моралистами.
В сущности своей человек не изменен.
Просто с годами человек становится изощреннее, человек приспосабливается к доминирующему мировоззрению, научается ловко переодевать свою сущность в актуальные одежки, вплывать в поток и вовремя выплывать из него. И некоторые преуспевают настолько, что ухитряются внушить себе, что вот это бесконечное переодевание и есть их постоянная форма.
Но, в сущности, мы неизменны.
Мы стремимся оправдать свое детство.
Все, братуха, лирика.
Лекарство от безумия.
Сладкая ненависть.
Действительность же была коричнево-серой, под цвет лагерной одежды, убогой и отвратительно пошлой.
Ты же понимаешь, что наши сегодняшние представления о вчерашнем дне уже не достоверны. Они либо через чур романтизированы, либо излишне драматичны. Все зависит от воображения и состояния души в момент изложения. Нелепую случайность, дурацкое стечение обстоятельств можно истолковать по разному. Можно горько усмехнуться, а можно наворотить такой философский винегрет, что…
Ничего.
Ничего не изменится, если мы неуживчивость и склочность собственного характера назовем интеллигентской оппозиционностью. Суть не изменится. Главное не изменится.
Это просто привычка признавать истинной лишь то, что мы сами надумали себе обо всем увиденном. Мы обматываем факты субъективными аргументами, лелеем этих забинтованных гомункулусов и страшимся увидеть их распеленутыми. Ведь глубоко в душе мы понимаем, как отвратительно выглядят наши обнаженные мысли.
Оттого так отвратительны нам судебные разбирательства, где нас вынуждают смотреть на самих себя голых, на самих себя мерзких. Конечно, разум сопротивляется такому экстремальному стриптизу, когда вслед за одеждой сдирается кожа.
Но разум — самое слабое и самое ненадежное оружие самозащиты. Разум часто дает осечки.
И нас казнят.
Ты спрашиваешь за что?
За что казнили меня?
А как ты думаешь, до какого предела легавые могли терпеть мое, пусть не афишное но абсолютно направленное и конкретное неподчинение установленному режиму? До какой поры они должны были закрывать глаза на мою макивару, на книжки, на яблоню в конце-концов?
Рано или поздно должно было произойти нечто, из чего можно будет раздувать пузырь конфликта. Раздувать, пока он не лопнет. А лопнув, он хлестнул бы каждого, кто носил в себе хотя бы молекулу ненависти ко мне. Этот хлопок был бы отличным поводом для проявления затаенной ненависти.
И пузырь раздулся.
И пузырь взорвался.
Был у меня в отряде один козленыш по прозвищу Бурят. Чтоб тебе было понятно, опишу тебе систему козьей иерархии в этом лагере.
«Активистами» назывались все те, кто так или иначе участвовал в общественной жизни колонии и, разумеется, постукивал на своих и чужих товарищей. В принципе активистами можно было считать всевозможных физоргов, цветоводов, библиотекарей и прочих массовиков-затейников.
Эта козья мелочь мало чем отличалась от остальной, не ссученной лагерной массы. Разве только что по башке эти «общественники» получали еще чаще — за не политые фикусы или за…
Короче, речь не о них.
О других.
Каждый отряд делился на четыре отделения, численностью голов в сорок каждое. Отделения занимали собственные помещения внутри бараков.
Так вот, помимо вышеперечисленной перхоти, в каждом отделении находились три активиста, которые, собственно, и назывались «козлами».
Из этой троицы низшим по масти считался так называемый КВП — ответственный за контроль внутреннего порядка. У этой твари была специальная тетрадочка, куда он заносил сведения о нарушениях режима, цитаты из разговоров в курилке, вынюханные им, кто ходил без строя, кто заснул на уроке, кто с тоской глядел через забор… В общем, вел дневник наблюдений.
Ступенькой выше КВП стоял секретарь отделения, в обязанность которого входил контроль за КВП.
Главным над тем и другим назначался председатель, присматривающий за обоими и непосредственно докладывающий обо всем увиденном начальству.
Точно такие тройки существовали в каждом отделении. А над всеми возвышалась верховная троица отрядных козлов, под теми же наименованиями, но с неизмеримо большими полномочиями. Троица подчинялась только начальнику отряда лично. Капитану Григорьеву.
Дисциплина среди осужденных поддерживалась исключительно посредством изощренных и зверских мордобоев. И тем безысходнее казалась мысль о сопротивлении, чем чаще зверские эти экзекуции проводились прямо в кабинете начальника отряда. Разумеется, при нем. Он дирижировал.
Били всех — больших и маленьких, глупых и умных, больных и здоровых, активистов, и приблатненных. Били всех. Но хитрых, злопамятных и решительных били гораздо реже. Реже и осторожнее. Запомни, тех, кто может отомстить, всегда опасаются.
Так ВТО, лично меня никогда не трогали в кабинете капитана Григорьева. Меня провоцировали на драки, разумеется, что драки были не равными. В каком-нибудь глухом углу промзоны набрасывались трое-четверо… Но это не было избиением. Я имел возможность ответить, а значит, не мстил. Драка, она и есть драка. Какая разница, сколько в ней человек участвует.
Поэтому, безошибочная в таких случаях, интуиция подсказывала моим ненавистникам, что в кабинете начальника лучше меня не трогать. Могут быть непредсказуемые последствия. Понимали, исходили ядом, но…
Бурят, о котором я уже начал говорить, числился секретарем отряда. Странным, но очень сильным желанием был одержим несчастный Бурят. Он мечтал завладеть моей лавочкой под Яблоней.
Однажды вечером, возвращаясь после второй школьной смены, я обнаружил этого урода сидящим на предмете его вожделения — на той самой лавочке. Пойми, дело ведь не в том, что он сидел на ней. Дело было в том, что именно он сидел.
Черт! Кажется — пустяк. Нет, ему очень нужен был конфликт, больше ничего, только провокация. Он прекрасно понимал, что не на лавочку он уселся, а на мою спину. И не просто уселся, а истоптал ее сапожищами и улыбался, если такое выражение лица можно назвать улыбкой.
Отвечаю, эту вечернюю посиделку они всем козьим коллективом разрабатывали, а потом с легавыми инструкторами детали сверяли. Никто даже не сомневался в том, что отношения с ним я начну выяснять немедленно… И, разумеется, заеду в зубы, потому что непременно вякнет какую-то оперативно изготовленную фразочку, заученную и отрепетированную на сходняках их тайных. А я заеду… И мне снова придется отлеживаться и хромать.