Смерть зовется Энгельхен - Ладислав Мнячко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А тебе хочется?
У Петера глаза заблестели.
— Ну что ж, бери, только вот ключей нет.
— Ерунда! — засмеялся Петер.
Он взял портфель, достал из кармана какую-то проволоку, поковырял замок — замок щелкнул.
Петер заглянул в портфель. Бумаги. Он перевернул портфель вверх дном, вытряхнул его содержимое на землю и уже хотел бросить все в огонь.
— Эй, — крикнул Николай, — да ты что!
Я схватил бумаги, поднял их — ну и дурака же могли мы свалять!
— Идиоты мы, Володя… Читай!
Я стал читать. Надписи на конвертах и папках. «Geheim» — секретно. «Streng geheim» — строго секретно. «Nur für Generäle der Wehrmacht» — только для верховного командования вооруженных сил. «Streng geheim und vertaulich» — совершенно секретно. «Wehrgeheimnis» — военная тайна. «An den Kommadieren den General der Kampfgruppe Karpaten» — командующему карпатской военной группировкой.
Николай засвистел. Запечатанные конверты мы вскрывать не стали. И по незапечатанным было ясно, что это за бумаги, что это был за генерал.
— Да, это будет спектакль, — взволнованно повторял Николай.
Он сразу оживился.
— Петер, найди Тараса. Быстро! И никому ни слова!
Явился Тарас. Я не слышал разговора. Скоро Тарас ушел с Гришкой и Митей. Они скрылись в лесу. Я не знал, куда они пошли, но ясно, что в связи с бумагами.
— Загасить костры. Уходим! — приказал Николай.
Бумаги он снова спрятал в портфель и держал его теперь, как драгоценность.
— Потом получишь портфель, Петер.
Мы шли всю ночь. Утром я стал узнавать места.
Да, путь мы прошли немалый. Перед нами была гора Макита, недалеко и граница.
Николай приказал остановиться, укрыться в чаще леса, не шуметь. Он назначил усиленную охрану. Мы могли отдохнуть, те, у кого имелась еда, поделились с остальными, но Николай так рассадил нас, что в любую минуту мы были готовы обороняться. Прошло около часа, когда, задыхаясь, прибежал дозорный. От границы к опушке леса идет группа из пяти вооруженных штатских. Николай взял бинокль, навел его на границу, потом сказал «хорошо» и отправился навстречу штатским. Они подошли к нам. Николай пожал им руки, показал портфель. Это были русские. Все уселись у костра. Николай позвал и меня. Русским это не понравилось.
— Володя все знает, это он спас бумаги.
— Не требуется…
Они сами хорошо знали по-немецки, бегло просмотрели документы, бережно уложили их в портфель. Пожалуй, Петер не получит его.
Русские сразу же поднялись. Судя по тому, как они держались, были одеты и разговаривали, люди это были весьма серьезные. Николай предложил им вооруженную охрану, они отказались.
— Вы можете сделать только одно. Останьтесь здесь в течение шести часов. Возможно, за вами погоня. В таком случае задержите их.
Рядом с ними Николай показался каким-то будничным. А Николай ведь был не кем-нибудь! Он спрыгнул с парашютом, организовал партизанское движение, неизвестно откуда достал оружие, создал отряд из семидесяти человек, командовал одним из сильнейших партизанских соединений в пограничном районе.
— Да, это будет представление, Володя, это будет представление! — весело повторял он.
Но я думал о тонких, воспаленных красных шрамах на спине у Марты, о ее голосе, в котором было столько стыда и боли, который просил хоть немного сочувствия. Ведь даже Марта не знала, что это был за генерал! Вильчик приказал ей выведать, что этот генерал думает о фюрере, только и всего. Возможно, и сам Вильчик ничего не знал точно… Скорей всего именно поэтому он и подослал к генералу Марту — чтобы выведать о нем хоть что-нибудь.
Как ужасно оставлять Марту — не потому, что я люблю ее, что она моя жена, а просто потому, что она — женщина в когтях у Вильчика, как ужасно требовать от нее снова и снова: пойди, сделай, выведай, чего хотят, что собираются делать немцы.
Обрадуется Марта, когда узнает, — что попало нам в руки? Узнает ли она это вообще? Кто скажет ей? Я? Нет. Верно, и Николай не скажет. Из соображений безопасности…
— Если даже всех нас завтра убьют, Володя, все равно — игра стоит свеч, — говорил Николай.
И остальные подозревали, уже догадывались, что произошло важное событие, но что наша жизнь от этого легче не станет.
Шесть часов мы отдыхали, потом выступили в обратный путь. Мы возвращались в Плоштину. Путь неблизкий, идти придется целый день и еще ночь. Мы пробирались по самой чаще в полной боевой готовности и неожиданно услышали над головой гул немецких самолетов. Они летали над границей.
— Нас ищут, Володя, — смеялся Николай. — Что я тебе говорил? Вот веселье будет!
Я даже не заметил, когда догнали нас Тарас, рябой Гришка и Митенька. Они неожиданно очутились среди нас. Мы пересекли шоссе, ведущее из Пухова во Всетин. На прошлой неделе Красный Лойзик взорвал здесь мост. У дороги была табличка с надписью:
«Achtung! Bandengefahr! Nicht ohne Begleitung zu fahren!»[9]
— Смотри, Николай, немцы принимают нас всерьез!
И он обратил внимание на табличку.
— В этом месяце такие надписи появятся на каждом шоссе, на каждом километре!.. — сказал он.
Ex libris
«Евреи — наше несчастье» — бессменный девиз газеты «Der Stürmer», издаваемой Штрайхером[10].
— Да вы еще плясать будете, — смеялся доктор Бразда.
Он ткнул меня кулаком в живот.
— Ну и нагнали же вы на меня страху, герой вы этакий…
Право же, я полюбил его за эти слова. Тут было, что-то большее, чем профессиональный интерес врача к «любопытному случаю». Ему не все равно было, что станет со мной, а ведь приятно знать, что ты для кого-то что-то значишь. Он перестал колоть меня иголками, только ощупывал и мял мою правую ногу, бедро. В правую ногу возвращалась жизнь, возвращалась по миллиметру, но неукоснительно. И мне вдруг понравилось, что столько людей заботится обо мне, что я окружен их вниманием, что они любят меня.
Элишка, такая милая, Элишка, на которую больничная среда не наложила еще своего отпечатка, стала для меня не только сестрой милосердия. Я прогнал ее… Но она снова пришла, пришла строгая и официальная: «Вам нужно что-нибудь?» — «Нет, не нужно…» — «Тогда я приду утром».
Ну ясно же, она решила только так обращаться со мной, с таким грубияном…
— Подождите, Элишка… мне нужно…
Она обернулась.
— Идите сюда, сядьте. Мне нужны вы.
Она не двигалась. Теперь ее очередь упрямиться. Но я улыбнулся, и она подошла. Я погладил ее по руке.
— Вы глупенькая, Элишка.
Ее глаза наполнились слезами, слезы текли по щекам, а она улыбалась.
— Но…
— Как-нибудь я расскажу вам про женщину, которая приходила…
— Не стоит. Зачем?
— Так просто.
Я скучал без Элишки. В первом отделении, где я лежал, дежурили две сестры. Пожилая, чопорная, точно пуританка, строгая сестра Гелена и Элишка. Сменялись они через шестнадцать часов, и я с нетерпением ожидал, когда кончатся часы дежурства равнодушной, неразговорчивой пожилой девицы и придет Элишка, всегда готовая порадовать меня чем-нибудь. Всегда у нее про запас какая-нибудь будь новость — мне хорошо с ней.
Как-то утром она принесла мне букетик фиалок. Она виновато улыбалась, видимо боясь, как бы я не истолковал ее поступок превратно. Она достала где-то узкий бокал и поставила фиалки на мой столик. А потом принялась за исполнение своих неприятных обязанностей — да, много хлопот было с таким беспомощным, не способным двигаться больным.
Фиалки пробудили во мне острое желание жить. Жизнь моя текла без цветов, без пения птиц, она была очень бедна, моя жизнь. Я родился в городе, природа был мне чуждой, непонятной, незнакомой. Во время скитаний по фашистским тюрьмам я как-то случайно, по этапу, попал на несколько недель в небольшую саксонскую крепость. Окна моей камеры выходили на юг, они упирались, правда, в стену, но за стеной был настоящий лес, а в нем видимо-невидимо птиц. Понятно, леса я видеть не мог, но каждое утро в пятом часу меня будили немыслимые птичьи голоса. Когда бы я ни смотрел в зарешеченное окно, так высоко расположенное, что я едва мог до него дотянуться, я видел птиц. Они могли летать, куда им только захочется, мне казалось, что они не поют, а насмехаются над заключенными, нарочно дразнят нас, мучат, и что это тоже одна из утонченных садистских пыток какие способны измыслить только фашисты. От стены до стены было четыре шага, за эти недели я исходил по камере сотни километров… А за окном, в голубом майском небе, бессмысленно, свободно и без всякой цели летали синицы, дрозды, где-то протяжно свистела иволга, все это пело, трещало, свистело, весело, торжествующе, вперегонки заливалось трелями, а я ходил по камере — четыре шага туда, четыре обратно — и так километры, десятки километров, сотни километров вышагивал под зарешеченным окном. Тогда я возненавидел птиц.
Теперь снова май, я не могу двигаться. Когда я хочу взглянуть на кусочек голубого неба и несколько зеленых веток, видных в окно, мне нужно переворачиваться на живот с огромными усилиями, помогая себе руками, с трудом двигая непослушными ногами. Это долго и сложно. Но и к этому я пришел не сразу. Я лежу так часами, прошу сестру отворить окно и слушаю, пьянея, слушаю птичьи голоса, пересвист, трели и щебетанье. Оттого, что я лежу так долго, я стал тоньше чувствовать, я полной грудью вдыхаю воздух, пронизанный влажными весенними запахами, каждое утро я считаю новые побеги нежно-зеленой листвы на ветках за моим окном, мне самому хочется видеть, когда лопнет налитая почка и появится лист, но ведь это едва уловимое мгновение, его увидеть трудно, оно так же непостижимо глазу, как момент, когда от единственного макового зернышка приходят в движение неподвижные чаши весов.