Заговор - Джонатан Рабб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Публика зааплодировала.
— Нет, серьезно, — продолжил Тиг. — Позвольте спросить вас: нужно ли моей дочери узнавать про контроль за рождаемостью? Положим. Но только не в наших школах. Нужно ли моему сыну узнавать про гомосексуалистов и воспитание детей однополыми парами? Положим. Но только не в наших школах. Нужно ли моим детям смотреть фильмы, которые учат половой распущенности и ненависти? Я бы сказал: никогда. И уж конечно же, не в наших школах. — Тиг сделал глоток из стакана. — Вот почему, обращаясь к вашим школьным советам, мы просим оградить наших детей и нас самих от системы, которая — во имя какой-то конституционной свободы — присваивает себе право навязывать подобные нормы (здесь я это понятие употребляю в очень широком смысле) всем нам. Это не нормы. Это отговорка. Отговорка, дабы отделаться от ответственности за то, что происходит в этих стенах.
Новый взрыв аплодисментов.
— Когда я спрашиваю правительственных чиновников (а я спрашивал), зачем моему ребенку нужно, чтобы кучка либеральных политиканов внушала ему свои истины, у чиновников нет ответа. Во всяком случае, такого, в каком для меня имелся бы смысл. Больно убеждаться в том, что для них школы — это всего-навсего загоны, КПЗ, временные тюрьмы для детей, у которых нет желания учиться, постигая хотя бы самих себя, не говоря обо всем остальном. Это уже не дети. Им не позволяют быть детьми, обрушивая при этом на их головы массу бессмысленных заклинаний. Разве понимает ребенок четырнадцати лет от роду, какие проблемы ставит аборт? Разве те, кому пятнадцать, понимают, к каким последствиям приводит однополая семья? Можно ли в шестнадцать лет уяснить различие между музыкой и политической промывкой мозгов? Я так не думаю.
Зал взорвался аплодисментами.
— Нормы! — Тиг снова смехом выразил неверие, поворачиваясь к камере один. — Нормы предполагают заботу — о молодых умах, их душах, об осознании молодыми самих себя. И все это утрачено. — Вновь выдержал паузу. — Вот представьте, я сказал вам: эта система, это ярмо, которое мы вынуждены носить у себя на шеях, выжить не сможет. И когда придет время, мы должны быть готовы, должны иметь школы, откуда дети выходят действительно наделенными чувством цели и долга. Новый тип учащихся, новый подход к обучению и активной деятельности. Что бы вы ответили? Что вы сейчас ответите? — Аплодисменты волнами катились по залу. — Но есть лишь один путь, чтобы такое осуществилось, чтобы такие школы пробили себе дорогу и установили те самые нормы: это если мы прямо сейчас, сплотившись, отделим себя от пагубы.
Знаете, ради этого мы и работаем. Нам надо быть готовыми, когда время придет, утвердиться и заявить о себе. Мы на пороге мощных потрясений, чересчур много сил тратится на то, чтобы мы не видели этого. Я боюсь, что вчерашний Вашингтон был всего лишь началом. Вот почему эта школа, эти школы должны быть готовы взять бразды правления, утвердиться на тех самых камнях, на каких строится наше будущее. Чтобы проложить дорогу к будущему. — Тиг перевел взгляд на камеру два. — Что принесет это будущее? И как мы готовимся к нему? Вот о чем мы поговорим сегодня. — Он собрал листочки, лежавшие перед ним на столе, и отложил в сторону. — Вы были добры, позволив мне высказаться, но теперь ваша очередь. После перерыва мы посмотрим, сколь далеко сумеем сегодня продвинуться. Так что начинайте думать, уважаемые, а мы скоро вернемся.
Яркий свет на его лице померк, и Тиг откинулся в кресле. Вытащил из уха наушник, дожидаясь гримера, который подходил из-за кулис, чтобы кое-что подправить. Следом за ним шла Эми.
— Как, держим их в бодрости? — спросил Тиг.
— Только оставайся в пределах разумного, — ответила она, положив на стол пачку бумаг. — Ты подошел очень близко к краю тогда, в конце: «на пороге потрясений». Давай держаться по эту сторону апокалипсиса.
— Эми, доверься мне. Они это проглотили глазом не моргнув.
— Они всегда так делают, Йонас. Это-то слегка и пугает.
— Ты на рейтинги жалуешься?
Эми улыбнулась и протянула ему наушник:
— Вставь в ухо. Мы вернемся в эфир через тридцать секунд.
Тиг улыбнулся. «Близко к краю», — подумал он. Куда ближе, чем она могла себе представить.
* * *Стакан с виски, еще не успевший опустеть, покоился в ладони О'Коннелла. Он выключил верхний, «дневной», свет и позволил себе некоторое время понежиться в тусклом свете настольной лампы. Из потемневшего окна на него смотрело отражение: неуклюжая фигура, удобно втиснутая в кожаное кресло. Где-то там, за оконным стеклом, молчаливо и безразлично текли ледяные воды Потомака, покрытые рябью от частых капель зимнего дождя. Полоски воды проскальзывали по окну, прорезая недвижимый портрет.
День был наполнен неожиданностями, и не последней среди них стало появление сообщения из Берна. Фонд оперативной работы. САРЕ ТРЕНТ: ДОПУСК РАЗРЕШЕН. О'Коннелл тут же, не теряя времени, обрушился на Артура:
— Я полагал, мы тянем ее к себе.
— Она, кажется, что-то прознала, — ответил Притчард, — и ее отобрали для участия. Я не собирался оставлять ее у разбитого корыта.
— «Отобрали»? — вспыхнул О'Коннелл. — Господи Иисусе! Забавное выражение для такого случая. Ты хоть рассказал ей про все остальное в досье: про Шентена, девочку в Монтане?
— По телефону?
О'Коннелл долго, не отрываясь смотрел на Притчарда:
— Ты ведь ожидал этого, да?
— Так случайно получилось.
— Зачем? Зачем ей было возвращаться? Чего ты недоговариваешь, Артур?
А теперь он сидел, вытягивая последние капли виски из стакана. Кабинет у него был поменьше, чем у Притчарда, но все прелести имелись и в нем: письменный стол, диван и пропасть виски. Никаких книг. Он знал, что никогда не сядет за чтение книг, так к чему лишние заботы? И никакого Вашингтона за окном: только Потомак и Арлингтон за ним. Этот вид ему нравился. Артур никак не мог этого понять. Он никогда не бывал в поле. Ему никогда не хотелось выпить, чтобы унять болезненный приступ вины. Нет, Артур никогда бы себе не позволил такого рода участливости. Двадцать лет, так они и проработали двадцать лет. И вот почему, полагал О'Коннелл, у него язва, а у Артура кабинет побольше.
Он налил себе еще и взял телефон:
— Айрин, милая, мне нужно повидаться с Бобом, и чем скорее, тем лучше… Да, понимаю, все это довольно суматошно, но ему уже пора начать зарабатывать деньги… Нет, до дому ты доберешься целой и невредимой. Пусть кто-нибудь из ребят тебя отвезет. — О'Коннелл потянул виски из стакана. — Мне нужна встреча без регистрации… Нет, даже в журнал для Артура не пиши. Сугубо без регистрации. — Он помолчал. — И сотри этот разговор… Хорошо… Передай ему, я буду ждать.
О'Коннелл положил трубку и закинул ноги на диван. Дождь сменился снегом, завесив окно белой пеленой. О'Коннелл сидел неподвижно, завороженно следя, как быстро расползается по стеклу беловато-мутный ледок, пожирая стеклянную гладь окна.
Что-то она отыскала, что-то, потянувшее ее обратно. И на сей раз она пустила комитет побоку, держится в стороне. Почему-то его это не удивило.
О'Коннелл залпом допил виски и стал ждать, когда зазвонит телефон.
* * *Ксандр переключил «фиат» на вторую скорость, и двигатель недовольно заворчал от внезапной перемены, необходимой, чтобы вписаться в крутой поворот. Извилистая горная дорога шла по краю обрыва, и внизу, ярдах, наверное, в ста, виднелись дома, придававшие открывшемуся виду классические черты пейзажа с бесчисленных полотен итальянского Возрождения. Даже мрачноватое зимнее небо, холодно оттенявшее суровые скалы Апеннин, не могло приглушить ярких красок земли и виноградников внизу. Несколько раз за минувший час Ксандр спохватывался, оказавшись в опасной близости от края дороги, грозившей смертельным кульбитом, на миг дольше нужного засмотревшись на великолепие открывшейся внизу Тосканы. Теперь, когда сумерки стали сгущаться, у него не оставалось иного выхода, как направить все внимание на дорогу, которая безжалостно петляла перед его глазами.
Он выехал из Милана четыре часа назад, быстро добрался до Болоньи: хватило времени остановиться и унять тоску по дневному кофе со сладостями, — а теперь был в получасе езды от Флоренции. Где-то там, за очередной грядой вершин, покажутся, он знал, далекие очертания собора, созданного гением Брунеллески: красная с белыми ребрами корона купола Санта Марии дель Фиоре — символ дерзкой смелости флорентийцев, их веры и в Бога, и в искусство. Сразу не скажешь, что во Флоренции почиталось больше. Каким-то образом, думал Ксандр, флорентийцам удалось сохранить приверженность и тому и другому, хотя окружающий мир всячески культивировал меньшую пылкость чувств, поощряя холодность, которую навевает взаимная любовь компьютеров, массовых коммуникаций и бездушного искусства. Нет, Флоренция не отгородилась от двадцатого века, но отличающая ее нрав душевная страсть, воспламеняемая величием прошлого, оставила глубокий след в сознании города и его жителей.