Черные доски - Владимир Солоухин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Бывало, все по воде пускали. Жечь – грех, выбросить тоже грех. На чердаке в пыли – тоже ей там не сладко. Икона любит, чтобы ее маслицем протирали, чтобы перед ней огонечек теплился. А на чердаке и пыль, и пауки, и мыши, последнее дело. Ну вот, покладешь их в фартук и пойдешь к реке. Ходили, когда большая вода, половодье. Перекрестишь ее, сердешную, и положишь на воду. И закачается она, и поплывет кверху божьим ликом. А вокруг березки стоят, не шелохнутся, солнышко светит, пчелки божьи летают, оно и гоже.
Мы теперь вообще были бы лишены радости наслаждения древнерусской живописью, если бы иконы только жгли на перекрестках и клали на воду. На наше счастье, был третий способ: поверх старой живописи писали новую и таким образом консервировали древнюю красоту.
Какая бы впоследствии судьба ни ждала почерневшую икону: перекресток ли, большая ли вода, – все равно она проходила стадию чердака, будь то чердак церковный, будь то чердак простой крестьянской избы. Вот почему, увидев узенькую лестницу на чердак, мы полезли по ней. Ступеньки были через одну, и те едва держались. Все тут медленно истлевало, слабело, превращалось в труху. На чердаке мы обнаружили огромную кучу голубиного помета. Невероятно, чтобы насквозь, сплошь был один помет. Мы предположили, что он покрывает коростой какую-нибудь рухлядь, и не ошиблись. Под десятисантиметровой коркой помета оказались сваленными в кучу небольшие, домовые, деревянные иконы. Их было штук сто или больше, и происхождение их не представляло загадки.
Церковь стоит на кладбище. Когда отпевают покойника, родные его оставляют в церкви какую-нибудь икону. Полагается оставлять и чтобы она сорок дней стояла в церкви в определенном месте. Через сорок дней икону берут из церкви домой. Но чаще всего не берут. И вот они постепенно накапливаются. Всё новые и новые покойники проходят через церковное отпевание. Всё новые и новые иконы появляются в церкви. Старые нужно убирать и где-нибудь складывать. Где же складывать, если не на чердаке?
Однажды я узнал, что в церкви в тридцати километрах от нашего села лежит в шкафу множество медных иконок, тех, что в музеях называют «старинное художественное литье», а еще более по-научному – мелкая пластика. Икон этих будто бы килограммов пятьдесят. Несколько дней шли дожди, и я не мог съездить за иконами. Я и не торопился. Церковь закрыта в тридцатых годах. Двадцать пять лет в ней размещается колхозный склад. Если медь пролежала все эти годы, полежит и еще. Но просрочка оказалась роковой. Когда я приехал, мне сказали, что на днях приходили школьники, собирающие металлолом, всю медь унесли и сдали в утильсырье.
То, что мы откопали из-под голубиного помета, ни в какой утиль не годилось. Это были гнилые доски. Сто шестьдесят гнилых досок, каждая из которых еще недавно могла бы называться иконой и сияла бы красотой, если бы ее спасти и отдать реставратору. Иконы погубило то, что церковная крыша прохудилась как раз над ними. Дождевая вода размочила краски, и они обсыпались. Теперь мы только по оборотным сторонам досок могли судить, которая иконка относилась к XVI веку, которая к XVII (много), которые к XVIII (большинство), а которые к позднейшему времени.
Понятно, почему основная часть досок оказалась XVII и XVIII веков. Первых покойников в этой церкви начали отпевать, как мы знаем, в XVIII столетии. Иконы в церковь несут по возможности старые, те, которые не нужны самим. Три доски мы с осторожностью отнесли к XVI веку. Но какой теперь был от этого толк. Сырость и голубиный помет сравняли все века. Конечно, и с точки зрения живописи иконы эти были в свое время неравноценны. На иных лежала печать посредственности и ремесленничества, иные дышали вдохновением и были исполнены красоты. Но, по-моему, даже посредственная ремесленная вещь четырехсотлетней давности все равно представляет интерес.
Погоревав над грудой бывших икон, мы решили спуститься вниз, обследовать саму церковь. Да и нужно было торопиться: быстро смеркалось, особенно здесь, на кладбище, в окружении лип, обступивших маленькую церковь и со всех сторон нависающих над ней.
Как только мы открыли собственно церковную дверь и шагнули внутрь церкви, так и были оглушены паническим хлопаньем крыльев. Напуганные нами, высоко в церковном куполе бились голуби. Мы и сами вздрогнули от неожиданных и столь громких звуков в тишине сумеречной кладбищенской церкви. Голуби постепенно успокоились, нашли окно, через которое летают, а мы начали осматриваться вокруг.
То, что мы увидели, не поддается никакому описанию. Обычно из закрытой церкви вывозят утварь, и церковное здание становится складом, клубом, разбирается на кирпич. Эта церковь отличалась тем, что закрыть-то ее закрыли, но сразу же и забыли о ее существовании. Вся церковная утварь: медные подсвечники, шкафы, лампады, книги, цепочки, разные церковные тряпицы – все это осталось на месте и разорялось постепенно в течение двадцати пяти лет. Подсвечники ронялись на пол, цепочки обрывались, шкафы опрокидывались, книги рассыпались на отдельные листы, стекла оконные, стекла, загораживавшие иконы, а также стекла лампадных цветных стаканчиков бились, и теперь нельзя было ступить шагу, чтобы стекло не хрустело под ногами. Бронзовые оклады, отодранные от икон, валялись, скрюченные самым замысловатым образом, дубовый престол в алтаре перевернут вверх ногами, место под престолом разворочено ломом, В иконостасе зияют пустые гнезда для икон. Голубиный помет, накопившийся на резных, позолоченных перекладинах (тяблах) иконостаса, завершал картину общего запустения.
Можно было бы долго ходить по церкви и рассматривать то, что валялось под ногами. Так мы впоследствии и делали – и находили то книгу, напечатанную в XVII веке, то медную посеребренную тарелочку с резными изображениями на ней, то овальный медальон, отвалившийся от свадебного венца, то лампадный стаканчик из стекла, которое по глубине цвета спорило с настоящим рубином.
Все это мы делали впоследствии, на досуге, потому что в церковь можно было ходить хоть каждый день. Мы побывали в ней потом еще четыре раза и всякий раз находили какую-нибудь красивую и древнюю церковную безделушку.
Теперь нам нужно было быстро и решительно осмотреться. Нас пока что не интересовали медные тарелочки и цепочки от лампад. Мы искали иконы, которые из Горяминской церкви могли перейти в Черкутинскую основную церковь, а из Черкутинской основной в эту вот, второстепенную, кладбищенскую.
Но здесь нас ожидало почти полное разочарование. Церковный иконостас был пуст. На дрова ли, молиться ли растащили черкутинские жители все иконы, но для нас не осталось ничего. Уцелел только самый верхний рядок иконостаса – деисусный чин. Потому и уцелел, что добраться до него было невозможно. Кто-нибудь и долез бы, докарабкался бы по резным золоченым перекладинам, но ведь мало добраться, нужно там, наверху, работать, отдирать планки, вынимать иконы из гнезд, и все это пришлось бы делать одной рукой, в неудобном положении, рискуя сорваться и полететь вниз. Кроме простого желания утащить что-нибудь из церкви хотя бы и на растопку, тут нужен был энтузиазм, фанатизм собирателя, азарт охотника, для которого не существует преград.
Не помню, как мне удалось вскарабкаться под купол церкви. Пересохший голубиный помет сыпался на меня, застревал в волосах, попадал в глаза. Резные позолоченные завитушки отрывались, когда я пытался ухватиться за них руками или опереться на них ногой. Зато планки, которые нужно было оторвать, чтобы освободить иконы, не хотели поддаваться. С невероятным трудом, в полувисячем положении, с онемевшей левой рукой, которой я держался, чтобы не упасть, мне удалось освободить из гнезда одну икону. Спуститься с ней вниз у меня не хватило бы ни сил, ни сноровки. Приходилось бросать икону, хотя всякий собиратель скажет, что это варварство и преступление, потому что икона при падении может расколоться. Утешало то, что она в массивном медном окладе, который охватывает ее не только спереди, но и с боков, и что этот оклад предохранит доску от удара.
Я бросил, внизу охнуло, звякнуло, отдалось эхом в мертвой сумеречной церкви, затихло. Когда я услышал под собой прочный пол, руки и ноги у меня дрожали от перенесенного напряжения.
Икону мы понесли к выходу на свет. На траве под открытым небом дышалось легко и радостно. Скорее мы начали снимать грубый, аляповатый медный оклад. По форме икона была узкая, вытянутая в длину, а верх у нее был закругленный, полукруглый. Наступил волнующий решительный момент. Выдернув все гвоздики, мы сразу сняли оклад, как сдергивают с нового памятника белое полотно или как отдергивают занавес в театре – и все ахают, пораженные красотой монумента или декорации. Мы ахнули тоже, ибо то, что мы увидели, было необыкновенно. Как бы это подоходчивее рассказать.
В начале записок я говорил, что у всякой древней иконы должен быть ковчег. На иконной доске во всю ее плоскость существует небольшое углубление, выпуклыми остаются только поля иконы. Ковчег – первый признак древности и, ну, что ли, хорошей породы. Поднимая оклад, мы, естественно, жаждали увидеть ковчег. И вот мы его увидели и даже провели пальцем по доске, чтобы убедиться: да, углубление существует, оно не только зримо, но и осязаемо. Палец натыкается на порожек высотой в несколько миллиметров.