Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но годы шли. Серенький, незаметный, нелюбимый паствой попик в заботах о своей огромной семье, голодной, разутой, раздетой, и в трудах — он сам своими руками обрабатывал небольшой клочок церковной земли — заметно старел. Тут на счастье архиерей отец Смарагд назначил его уже в конце войны в Уланку, где приход был побогаче. Но и тут отец Александр с народом сойтись не сумел. И когда в конце страшной войны деревня нахмурилась и грозно зашумела, отец Александр заробел и затаился еще более. И раз во время великого выхода, когда он слабым голосом своим торжественно-просто начал обычное взглашение: «Великого самодержавнейшего государя нашего, императора Николая Александровича всея России…» — из толпы прихожан вдруг раздался глухой голос чахоточного ткача Миколая:
— А поди ты со своими самодержавнейшими ко всем чертям, батька! Будя, наслушались!
Отец Александр очень смутился, с трудом окончил литургию, а придя домой, долго ходил по поющим половицам своей небольшой столовой и наконец остановился у стола, за которым у самовара сидела затуманившаяся Прасковья Евстигнеевна, и тихо сказал:
— А ведь дела-то, мать, табак… А?
— Бог милостив… — печально и серьезно отозвалась постаревшая и ставшая очень набожной матушка.
— Так-то оно так, а неладно…
И томимый какими-то тяжелыми, смутными предчувствиями, он еще более замкнулся и ушел от людей. Он совсем отдалился от своей попадьи, строго и истово повел чин церковный, твердо постился и стал много и вдумчиво читать священные книги: смятенная душа его искала тихого пристанища. И мысль, что будет, в случае чего, с его ребятами, не давала ему спать целые ночи. А тут еще Сережка, сын, неглупый, разбитной мальчишка, стал открыто говорить эти новые дурацкие речи о чем не подобало…
И вот лавина, наконец, сорвалась, и закружилась огромная страна хороводами безумья и крови. Конечно, Ванька Зноев первым делом арестовал отца Александра, и мужики, галдя, неизвестно зачем таскали его и в волость, и в какой-то комитет, но там великодушно отпустили его, потребовав только, чтобы он немедленно перешел на сторону народа. Он и рад бы был сделать это, перейти, но он не знал, как это делается. Потом в вихрях ненависти и мести пришли большевики. И снова отца Александра таскали и в волость, и в комитет, и в Совет, и в чрезвычайку какую-то, но молитвы его попадьи, должно быть, помогали: хотя и с трудом, но отовсюду его отпускали, и он снова возвращался к своей маленькой, худенькой, заплаканной и запуганной матушке и ко всей этой ораве оборванных и голодных детей, которые все собрались теперь дома, ибо все духовные училища были признаны большевиками буржуазной глупостью и закрыты. Только Сережки дома не было — дуралей все по митингам этим разрывался и пьянствовал, а откуда брал деньги, неизвестно… Нужда в доме была нестерпимая. Питались не только уж отрубями, но часто даже очистками картофеля. Молока не было, потому что Ванька Зноев корову реквизировал в пользу каких-то пролетарских детей и, как говорили, по дороге в город кому-то продал, а денежки в карман себе положил. Но все это отец Александр переносил покорно и твердо. И когда первые угарные месяцы прошли, народ словно одумываться начал потихоньку. В церкви народу поприбавилось. Иногда стали появляться даже те, которые раньше считали точно ниже себя отстоять обедню. И с заднего крыльца, когда попозднее, стали мужики наведываться к отцу Александру: кто картошки принесет полмерки, кто творожку детям, кто яичек, а кто крупы на кашу или мучки… И стоят, и жалуются, и вздыхают, и не знают, что делать…
В старом, сонном, теперь выше всякой меры загаженном Окшинске, под древними сводами Княжого монастыря издавна почивали честные мощи святой благоверной княгини Евфимии. И вот советская власть, много печатавшая в своих листках, что никаких мощей не бывает, что все это обман один поповский, вдруг назначила всенародное вскрытие раки, дабы пред лицом всех обличить вековечный обман. Несметные толпы народа собрались со всех сторон к древнему монастырю, и примостились фотографы со своими ящиками где повыше, а злодеи с красными звездами, не снимая даже картузов, открыли раку и стали дерзко срывать один за другим священные покровы. И вот, наконец, увидел народ: лежат на дне гроба кости желтые, волос несколько да обрывки одежды истлевшей. Советчики торжествовали, но просиял огромной радостью и народ — точно ветер весенний пробежал по толпе, и ударили монашенки во все колокола, и разом поднялся небывалый крестный ход и с тысячеголосым, восторженным «Христос воскресе!», блестя золотом хоругвей и старинных икон, потянулся вкруг белых зубчатых стен монастырских, не раз видевших в былые времена злые наскоки полчищ татарских… А к ночи прибежал в Уланку домой старый Афанасий, отец железнодорожника Трофима, и тотчас же потрусил порадовать отца Александра великой вестью.
— Слава Богу, батюшка, слава Богу… — говорил старик, сияя. — Сам своими старыми глазами удостоился видеть великое чудо Господне, сам… Подняли крышку, анафемы, пелены шелковые поснимали, глядь, а там кости одни желтые да одежда истлевшая!
— Ну? — нахмурился немного отец Александр, не понимая.
— Помиловал Господь, спас… — продолжал старик умиленно. — Не дал Батюшка мордам табашным над святыней надругаться: на глазах у всех ушли честные мощи в землю на двести верст, а под нос поганцам Господь кости одни гнилые подсунул… И радости было в народе — Господи ты, Боже мой!
— Неисповедимы пути твои, Господи! — задумчиво и тихо сказал отец Александр.
И зашумел о чуде Господнем лесной край мужицкий, и когда ударили в воскресенье к обедне, в церкви яблоку упасть было негде, и старики потребовали, а отец Александр не мог отказать, чтобы был отслужен молебен святой благоверной княгине Евфимии. И в заключение богослужения благословил он свою старую и в то же время какую-то точно новую сегодня паству и истово, не торопясь, дал всем приложиться к кресту. А выйдя из храма, встретил он Прокофья, отца Васютки, бывшего церковного старосту, невысокого, чистого уютного мужика с рыжей окладистой бородой, и пожурил его легонько, что ни за что ни про что сгубили они парк господский в Подвязье, погубили зря такую красоту.
— Да что, батюшка, с подлецами сделаешь? — развел тот растерянно руками. — Плачешь, а по их делаешь… А то и застрелят, стервецы, и деревню спалят — им что, каторжному отродью?
Отец Александр благословил старика и направился к дому. И только было завернул он за житницы, как вдруг видит, стоит Васютка, сын Прокофья, и из ружья в него метится.
— Что ты, Василий, озоруешь? — сказал отец Александр. — Так ведь и до беды не дале…
Вдруг оглушительно треснуло солнечное небо, все запрокинулось и исчезло, и только в груди ли или еще где тонко-тонко зазвонило что-то и потихоньку замерло.
Со всех сторон бежал народ к холоднеющему телу отца Александра, над которым уже билась в слезах худенькая, серенькая, обносившаяся Прасковья Евстигнеевна. А поодаль с винтовкой в руках стоял с трясущеюся челюстью Васютка, и по кривой улыбке его, и по всему лицу было видно, что парень точно из глубокого сна просыпается. И постоял он, и щелкнул затвором, вводя для чего-то новый патрон в ствол, и повесив голову пошел куда-то. А на скопление народа уже озабоченно летел грузный, налитой чем-то Ванька со своими дьявольскими скулами.
— Что такое? — кричал он уже издали. — В чем дело? Разойдись!.. Расходись, говорят… Что такое?
А к вечеру в тиши серебристых весенних сумерек, когда блеял за рекою в лазурной вышине дикий барашек-бекас и вальдшнепы вели над безбрежными лесами свои любовные карусели, бабы сбились по завалинкам, и слышны были их осторожно пониженные злые голоса:
— Нет, бабоньки, вешать их мало, а вот, к примеру, карасином бы облить да зажечь, али живыми в землю закопать, али, к примеру, тупой пилой пополам перепилить — это вот так! А повесить — что? Это им, подлецам, ни во что…
И когда, гремя гармошками, проходила мимо молодежь, бабы опасливо замолкали или быстро меняли разговор:
— А слышали, в Отрадном-то, под городом, одна девка робенка с рожками родила и со змеиным жалом заместо языка? Ох, быть беде, большой беде!
И вздыхала древняя, серая бабка с помутившимися глазами:
— Еще мало нам, безбожникам, мало! Святитель Христов Микола, Матушка, Заступница, моли Бога о нас…
XII
ДЯДЕНЬКА ПРОКОФИЙ ДЕЛО УЛАЖИВАЕТ
Прокофья, как громом, пришиб выстрел сына. Он долго его ругал и сукиным сыном, и кулигантом, и стервецом, и разбойником и все мучительно добивался понять, для чего Васька такую глупость сделал, на что это было нужно, что это с парнем случилось, но не мог Васютка объяснить это потому, что и сам не понимал теперь, как это вышло, потому что тот процесс его темной первобытной мысли, что все это, может быть, настоящее, что он куда-то опаздывает, от кого-то в чем-то важном отстает, теперь, когда он точно проснулся, и самому ему был совершенно непонятен. И он только чтобы отвязаться, сказал, что был он пьян и ничего толком не помнит. И Прокофий ухватился за это объяснение: сын ведь все-таки, жалко, а отца Александра — царство ему небесное, хороший был человек… — все равно не воротишь… И Прокофий подольстился к Ваньке Зноеву — он был первый человек теперь на всю округу, — отвез ему будто взаймы два мешка муки, и тот озабоченно слетал на Прокофьевой лошади — своей у него никогда не было — в город и все дело обладил: Васютку допросили для вида, причем установлено было, что отец Александр был тайный черносотенец и белогвардеец, и отпустили с миром. У осиротевшей же семьи отца Александра дела тоже стали поправляться потихоньку: Сережка, старший, семинарист, был назначен комиссаром народного просвещения по уезду и поддерживал семью не только деньгами, но и продуктами. Ездил он по уезду не иначе, как на паре с колокольчиком, как, бывало, земский Тарабукин, шапку набекрень, красный бант на кожаной куртке, и, как и Васька-учитель, не любил, когда мужики кланялись ему недостаточно почтительно: он видел в этом неуважение к революционной власти, контрреволюцию и саботаж. Мужики кланяться-то кланялись, но ненавидели его и, когда он приказал ребятишкам Закону Божьему больше не учиться и, если не хотят, в церковь не ходить, стали грозиться отшибить ему пустую башку его напрочь…