Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так вот, то за границу не выпустят, то на важный пленум не пригласят. Григорий Васильевич приближал, поручал и – выказывал недовольство, да так выказывал, что озноб бил. Неужто виною неприятностей, – думал по ночам, – был развод с первой женой? Склочная особа, куда надо могла пожаловаться, однако бывший тесть находился уже на заслуженном, после опалы, отдыхе, а новая жена…впрочем, о новой жене, позже, позже…
Конечно, Влади знал за собою и другие, кроме развода, промахи, о которых несомненно начальство осведомляли; Влади знал, что за ним шпионили.
Как-то его яхта причалила в Монте-Карло, и мало, что он попивал на приёме «Мартини» и, не спросясь в посольстве, болтал на ломаном английском с Ивом Кусто о коралловых рифах, а с милейшим князем Рене и его голливудской Грейс о романтике странствий под парусами, так он ещё бесшабашно отправился в казино на остаток ночи. Однако, перенимая их нравы, он ведь несгибаемым оставался, укреплял здание социализма и за версту улавливал идеологическую крамолу, бдил.
И не без оснований был прозван флюгером, частенько на совещаниях, когда он осторожничал, будто бы опережая указания свыше, вольнодумцы из числа приглашённых многозначительно поглядывали на макет яхты с изящным флюгером, красовавшийся в его кабинете… обсуждали недавно гостиницу с многолучевым планом, так Влади огорошил предложением отсечь шестой луч, да ещё большим пальцем ткнул в потолок. – Не дразните гусей, меняйте схему, а то там, наверху, примут за могендовид.
Да, нос по ветру держал, ещё и дул на воду.
Когда же невыносимо атмосфера сгущалась и могла грянуть буря, Филозова настигала, как полагали аппаратные знатоки, дипломатическая болезнь.
чем вызывалась и как протекала периодическая недостаточность суперменаСмешно! Яхтсмен международного класса и культуристской стати, взамен перекуров двухпудовой гирькой баловавшийся, и вдруг – недомогание?
Нет, он не симулировал, пережидая гнев громовержца, – стрессы, спровоцированные перенапряжением на работе, грузом ответственности, оборачивались подлинными физическими мучениями; ишиас укрощали китайскими иголочками, так желудок сводила судорога, сердце прихватывало.
Причём болезни не сулили передышек, бумаги в больницу возили кипами, накалялся телефон в отдельной палате, посетители вызывались по графику, который контролировала Лада Ефремовна.
Соснин как-то проведал Филозова в «Свердловке».
Выглядел тот неважно: смятый подбородок, помутневший взор. И выбрит был кое-как, с порезами – забыл дома безопасную бритву.
Влади жаловался. – Клистиры, бариевая каша, коли в белом халате, так в зад норовит заглянуть каждый, кому не лень. Профессора здешние, знай, пугают – от утомления и нервов вот-вот наживёте язву, когда одумаетесь? Да, нервишки сдают всё чаще, надо бы сбавлять обороты, но как, Ил, – глянул с немым укором, словно Соснин был виноват в нервотрёпке, – как? Как остановить круговерть?
Затем широким жестом распахнул холодильник.
Достал головку сыра, апельсины, коньяк; ругнул больничную диету, вспомнил поплавок в Монте-Карло, суп из ракушек.
– Коньяк в холодильнике?
– Для конспирации, – вяло пошутил, приложив к губам палец. Выпили.
Влади сдирал кожуру с апельсина, шептал. – Ил, зрачки у него, как дырки с обводящим металлическим блеском, нацеливаются, как дула, из розовой мякины…тут зазвучал по радио полонез Огинского, Влади блаженно, готовясь прослезиться, откинулся на спинку стула, а Соснин вспомнил, как увидел однажды Григория Васильевича в кинохронике: он стоял с поднятой рукой на трибуне, то ли усмиряя, то ли поощряя овацию, Влади, допущенный в ступенчатый, обшитый морёным дубом президиум, азартно хлопал.
до, после, и даже во время интенсивного излечения от натуральных или дипломатических недуговНе только в относительно бесконфликтных ситуациях, но и в любых передрягах, пусть и недомогая, испытывая минутную слабость, он оставался оголтелым и искренним вполне лакировщиком действительности.
ещё о противоречияхЕсли бы он был всего-то выскочкой, карьеристом, царедворцем, оступавшимся лишь из-за чрезмерного усердия в коридорах власти…но нет же, нет!
Это был то плоский, то объёмный типаж, одновременно годный для жизнеподобной прозы и водевиля, а сочинителю барочного, авантюрно-плутовского романа, пусть и подавленного социальным однообразием, он мог бы послужить незаменимым прототипом героя. Однако это вовсе не был бюрократический Феликс Круль с партийным билетом, исключительным обаянием и живостью ума пробивавший себе извилистый путь к успеху. Путь-то, несмотря на промахи и переборы, по сути, получался прямой. Может быть потому прямой, что он, номенклатурный выкормыш верхнего эшелона городской власти, на диво сноровисто перелетал из кресла в кресло, а не преодолевал подлинно-земные тяготы и препятствия? Пребывая в бессрочной ситуации застойного переустройства, оставаясь в одной ли, другой, но с точки зрения аппаратной иерархии неизменной вполне должностной позиции, он, чертовски естественный в любой ипостаси, к тому же упивался и жалкой театральностью, без устали менял маски, которые тоже подкупали органичностью, натуральностью; иногда казалось даже, что не маски менял Филозов, а Создатель неутомимо утрировал выражения его лица, перебарщивал с сатирическими чертами; да, говорлив был, речист без меры, а будто бы побеждал мимансом…
многократно повторявшаяся шутка– Ты лишний человек, – счастливо хохотал Влади, ласково вцепляясь Соснину в плечи и по старой привычке закатывая глаза, – лишний не в литературном смысле, не как герой нашего времени, а его, времени, обуза!
«домус вивенди»А был ли героем времени он, Владилен Тимофеевич Филозов?
Сбивался прицел-прищур, то одну, то другую чёрточку хотелось выделить, но в нём столько разного было намешано; от этого, – думал Соснин, – и мысль сбивалась.
Итак, увлечения Влади питала вера в чудеса науки и техники, в благодетельную поступь прогресса; его воспламеняла страсть к вычислительной электронике – могучему координатору и умножителю человечьего разума, очищающему жизнь от субъективного произвола, вручающему творцу, который вслед за Марксом изменяет мир к лучшему, инструмент тотальной оптимизации.
Вмонтировав вычислительную машину в фундамент мировоззрения, Влади, однако, позволял себе относительную широту взглядов, порой даже идейные вольности, хотя – и об этом не вредно было бы напоминать постоянно – никогда не помышлял колебать общественные устои.
В искусстве, к примеру, он видел облагораживающую чувства, помогающую приятно отдохнуть, развлечься, приставку к машине. Однако – опять-таки стоит повториться и по сему поводу не повредит повторяться впредь – он не был примитивен, отнюдь, разве «Колдунья» в пору полового созревания только ему, ушибленному казармой, вскружила голову? В сфере живописи он застыл с полуоткрытым ртом перед «Девочкой с персиками», и – ни шагу вперёд; что ж, достойная вполне остановка, совсем не плохо со вкусом, бывает хуже. В архитектуре им убеждённо, горячо нахваливались геометрическая ясность и простота, но при всём при том, не меняя магистральных убеждений, он искренне признался однажды в любви к витиеватому гей-славянскому историзму, мимо грузного образчика которого, косо смотрящего подслеповатыми окошками на ампирную Александринку, сплошняком залепленного штукатурными петушками, пряниками и крендельками, Соснин как раз проходил. Если же коснуться музыкальных пристрастий, то Влади буквально шалел от полонеза Огинского, записал даже на магнитофон драматично-лирическую композицию, посвящённую сочинению знаменитого полонеза, разыгранную заслуженными артистами и многократно повторяемую «Маяком» по заявкам слушателей. – «Карета, увозившая её навсегда, тронулась; Огинский долго ещё стоял у окна, затем сел за рояль». Когда исполнялся полонез, Влади била дрожь, глаза застилали слёзы.
Он, правда, нервически-быстро высвобождался из-под возвышенной власти облагороженных чувств, переключаясь, пересыпал речь разнообразнейшими сентенциями-сенсациями, которые он вычерпывал из популярных журналов с рубриками «пёстрая смесь» или «обо всём понемногу». Конечно, знания его – он бесстрашно умел затронуть любую, объявленную злободневной тему – резонно было бы считать неглубокими. К тому же вместо «модус» он говорил почему-то «домус» – неужто зацепил глазом элитарное итальянское издание по дизайну? – раут переименовывал в раунд, заменял секрецию сегрегацией, Ганнибала мог принять за предводителя каннибалов, супрематизм без смущения назвать суперматизмом или – пуще того – сперматизмом, и не уразуметь было сходу – болтливый ли он невежда или, напротив, оговорился от эрудиции, а, может быть, намеренно скаламбурил? Ведь выпадали иногда и неподдельные, достойные записных юмористов, перлы! – примат-доцент вместо приват-доцента хотя бы. Вдобавок он безбожно путался в греческой мифологии, к жизненным корням библейских легенд относился скептически, история же с непорочным зачатием смешила его до колик.