Блудные дети - Светлана Замлелова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Липисинова была одета в неизменную свою чёрную до пят юбку. «Можно подумать, что у неё одна юбка», – говорила о Липисиновой моя мама. Кроме этой юбки на Липисиновой было ещё что-то обтягивающее из чёрного гипюра, живописно подчёркивающее складки на талии и безразмерную грудь. Признаюсь, был момент, когда эта грудь совершенно очаровала меня, и оторваться от неё стоило мне усилий. Но едва только я поднял глаза выше, как очарование исчезло. Круглое, обрюзгшее, густо накрашенное лицо её внушило мне отвращение с первого взгляда – уж очень сытым и похотливым было это лицо.
Блондинка сидела на диване боком, лицом к Дарье Ниловне, сплетя длинные, тонкие ноги и откинувшись на спинку. Из одежды на ней была какая-то невероятно короткая юбка, так что виднелись резинки её чулок, и смело декольтированная кофточка. На лице её красовалась нагловатая ухмылка, да ещё какое-то неуместное томление, за которое я прозвал её про себя «Одалиской».
В креслах сидели ещё две дамы, равным образом удостоившиеся от меня прозвищ. Так одну, где-то виденную, очень бледную, с губами, накрашенными кумачовой помадой, впившуюся в нас с Максом близорукими прищуренными глазами, я прозвал «Вампиром». Другую, тоже телевизионную диву, выводившую меня из себя по будням своей глупостью, я давно уже прозвал «Двустволкой» – за маленькие, близко посаженные к переносью глазки.
Возле дам крутились мужчины. Был один молодой певец, маленький и самодовольный. Был журналист-разоблачитель из многотиражной газеты, который то разоблачал, то сам подвергался разоблачениям, и неизвестно, чего было больше. Был писатель, тоже из новомодных. Фамилии его я не помню в точности. Помню, было какое-то созвучие с «гением», но, кажется, без одной буквы. Не то Вений, не то Бений. Я ещё называл его про себя «Недоделанным гением». Это был весельчак и балагур, любивший заодно и пофилософствовать. Этим-то как раз он и был любопытен. Никогда я не встречал человека, выбиравшего для своих умствований темы настолько банальные и неинтересные. Впоследствии, когда я уже близко сошёлся с ними, я всегда слушал его, раскрыв рот. «И как это может взрослый человек нести такую претенциозную чушь?» – каждый раз думалось мне.
Он был небольшого росточка и довольно субтильный. Бледно-зелёные навыкате глаза его постоянно светились очень не идущим к его лицу лукавством. На губах, за которыми то и дело обнаруживалось отсутствие некоторых зубов, поблёскивала какая-то неопределённая улыбочка. И лукавство, и эта улыбочка производили в целом решительно отталкивающее впечатление. Казалось, он говорил: «Ну что ж, я довольно знаю о каждом из вас, чтобы в нужный момент поднять на смех...» И эта готовность хихикать по любому поводу казалась мне отвратительной.
Было ещё одно замечательное лицо – всем известный телеведущий Сергей Булгаков. Тот самый толстый коротышка с кошачьим лицом, примечательный названиями своих передач. А передачи его, как, впрочем, большинство телепередач вообще, были ни чем иным, как прилюдными упражнениями в пустословии. И вот эти-то упражнения он одаривал самыми витиеватыми, самыми претенциозными именами. Как то: «Духовное пробуждение с Сергеем Булгаковым». Или: «Моё приношение народу российскому».
Булгаков, как и многие тогда да и теперь ещё, исповедовал всё какие-то идеи в отношении России. Эти идеи, казалось, так поразили его однажды, так завладели его умом, что долгом своим Булгаков счёл донести их до каждого своего зрителя. Для чего он регулярно кривлялся на экране, передразнивал интервьюируемых, цеплялся к словам и сыпал невпопад фактами из истории. «Мы ничего не умеем делать!» – визгливо звучало в каждой его передаче. И вот, наконец, в ответ послышалось робкое: «Да, но наша культура... Но слава нашего оружия...» «Пушкин был арап, – не унимался обличитель. – Чайковский – педераст. Александр Невский – коллаборационист. Суворов языка русского не знал!» Поражала, впрочем, не нелепость Булгакова. Поражало, с какой самоуверенностью, с каким упорством и самодовольством обличал он русское убожество.
«Позёр, фигляр и любитель дешёвых эффектов», – говорил о нём папа. А мама неизменно поддакивала: «Просто учёный дурак. К тому же вести себя совершенно не умеет!» Обругав таким образом ни о чём не подозревающего и безмерно довольного собой телеведущего, родители мои обыкновенно успокаивались и продолжали просмотр его программ...
Когда мы вошли, все они встретили нас улыбками. А когда Алиса представила нас, объяснив нашу голоногость философскими убеждениями, кто-то из них, кажется, писатель, обронил, что в этом случае нам определённо не достаёт бочки. Все они засмеялись, даже те, кто, я уверен, не понял шутки про бочку. Особенно веселилась Одалиска. Уж она-то точно ничего не поняла, но, раззявив свой ротик, зашлась противным, отрывистым, похожим на карканье, смехом. Макс тоже засмеялся, но мне сразу всё не понравилось. Я люблю юмор, люблю посмеяться, но я терпеть не могу неразборчивой иронии. Именно поэтому я и взъелся сразу на всех этих господ: я почуял, что ирония – главная их составляющая, то, на чём они стоят и чем живы; и отними у них сейчас эту иронию, не останется ровным счётом ничего, что привлекало бы к ним внимание. Я же вовсе не желал становиться мишенью для их острот и насмешек. И на первый же выпад, я огрызнулся:
– Зато у нас есть фонарь.
Липисинова уставилась на меня со змеиной улыбкой. Одалиска громко фыркнула, Вампир с Двустволкой переглянулись и захихикали. Мужчины презрительно заулыбались и заговорили о чём-то до нас не касающемся. Я не знал, зачем сказал про этот фонарь. Дело, наверное, было не в словах, а в интонации. Я отбрил их, а им это не понравилось. Мне же, в свою очередь, не понравилось, что они так легко утратили интерес к нам. Мне захотелось снова заинтересовать их, а заинтересовав, отомстить как-нибудь, заставить жалеть, что с самого начала они не заискивали у нас. О том, что нас никто и не звал сюда, я как-то совсем забыл. Зато я вдруг вспомнил, что я – «молодой и подающий надежды философ, автор новейшей философской теории». Вспомнив об этом, я засунул руки в карманы и стал прислушиваться к разговору. Огрызнувшись, я как-то осмелел и уже жаждал схлестнуться, огорошить всех своей модной теорией, о которой пока ничего не знал.
Макс тоже прислушивался. Руки он, по своему обыкновению, тоже держал в карманах, а большим пальцем правой ноги старательно ковырял ковёр. Для Макса мой успех был делом чести, ведь от этого зависело, пустит ли его Алиса в другой раз или же бесповоротно закроет перед ним дверь.
Речь у них пошла об Осипе Геннадьевиче.
– Что мне нравится в таких людях, – заговорил писатель и забегал, переводя лукавые глазки от одного лица к другому, – так это то, что они... иные. Не такие как мы. Мы все – египетские фараоны, каждый в своём саркофаге. Это – улыбка вечности. Проходящие мимо иные тревожат нас. Как тени туристов тревожат покой фараонов. Мы не сможем постичь иных, если не выйдем из саркофагов. Все мы – монады вселенной. Иные – наравне с нами. Мы стремимся выйти из саркофагов и познать иных. Это – цель жизни. Познав, мы стремимся сохранить в себе мудрость. Это – цель смерти. Жизнь и смерть, соединяясь, образуют вечность. Вечность – экзистенция вселенной...
– Не, ребят, ну чего вы хотите, – вмешалась вдруг Липисинова.
Писатель замолчал и повернулся к ней с неизменной своей улыбочкой. В лице его, правда, промелькнуло что-то недоброе. Но Липисинова ничего не замечала. Заговорив, она выпрямила спину, запрокинула назад голову, отчего получилось, что смотрит она на всех сверху вниз. Руки они выставила вперёд, с первых же слов начав жестикулировать, крутить ладонями. Время от времени она одним пальчиком поправляла волосы, точно сдвигая со лба непослушную прядку. И выглядело это странным, потому что никакой прядки на лбу у неё не было. Её длинные свекольного цвета волосы, разделённые широким, несвежим пробором, крепились с двух сторон какими-то детскими блестящими заколочками. Говорила Липисинова очень странно – на манер московской шпаны: то растягивая, то заглатывая гласные. И всё казалось, что она опускает кое-какие слова.
– Чего вы хотите? Человек просто вырос на запретах. На подкорку записан запрещающий голос отца. Вот и всё... На самом деле религиозные люди – это люди с репрессированными инстинктами. Скорее всего, в детстве они испытывали гнёт отца. Это настолько прочно впечатывается в подкорку, что человек, если не избавляется, да? вынужден всю жизнь потом искать замену отцу. Просто, чтобы не сойти с ума. Даже если человек расстаётся с отцом, он не расстаётся с запретительной инстанцией в подкорке... Религия, в принципе, заменяет отца. То есть запретитель персонифицируется... Я вообще считаю, что религиозность – это одно из проявлений мазохизма...
Липисинова была очень довольна собой. Весь вид её, казалось, говорил: «Ах, как я умна и хороша!»