Блудные дети - Светлана Замлелова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я и сам удивлялся тому, что говорил. Ведь я не готовился и не думал, что буду говорить. Откуда брались эти слова? Точно кто-то нашёптывал, а я повторял чужое. Но в то же самое время это чужое казалось мне давно знакомым. Мне было весело. В голове у меня почему-то крутилась мелодия «Канкана». И я не мог отделаться от ощущения, что какая-то сила подхватила меня и кружит. И сам я ни за что не смогу остановиться, и остаётся только ждать, когда эта неведомая сила, наигравшись, отпустит меня.
– Искать свободу в послушании законам или в высокой покупательной способности – это мелко. Это бабья радость. Я бы даже сказал, что это противно. «Хочу халву ем, хочу – пряники» – вот и вся свобода. Впрочем, это совершенно в духе времени...
– В духе времени? – переспросил Булгаков.
– Ну да!..
– Насчет «бабьей радости»... – начала было Липисинова, но Булгаков не дал ей окончить.
– То есть сейчас витает такой дух, – снова вмешался он, – такой призрак, да? И всем внушает: «Ешь халву! Ешь пряники!» Так, по-вашему?
Дамы захихикали.
– Не кажется ли вам, господа, – продолжал я, не обращая внимания на остроты Булгакова, – что нынче всё измельчало, и все измельчали? Даже зло измельчало. Ещё недавно человечество видело настоящих апостолов зла, рвущихся опрокинуть мир в преисподнюю. Эти гиганты наделали столько шуму, что при упоминании о них человечество по сей день вздрагивает. А сколько было героев, борцов, первопроходцев?.. И что сегодня?..
– Стоп, стоп, – лениво перебил меня Булгаков. – Какой-то дух заставляет есть халву, человечество всё дрожит.. Я и сам сейчас задрожу, только хочу понять, при чём тут свобода?
– Как при чём? Ведь человек – существо трёхслойное. Ведь так?
– Так... – притворно озаботился Булгаков. – Была халва с пряниками, теперь пошли пирожки слоёные...
– Слои эти – тело, душа и дух. Зло, приспосабливаясь к человеку, тоже расслоилось. Что же мы видим? Пьянство, обжорство... Жалкие телесные страсти, смешные душевные... Ведь, не правда ли, ревнивец смешон? И страшные духовные. О! Здесь апофеоз зла, здесь его величие. Могущество, власть, порабощение... Но и могущество – это не свобода. Могущество над миром прочно связывает с этим миром. Паук, оплетший мух паутиной, может упиваться своей властью и силой, но единственное, чего он не может – это бросить всё. Следовательно, паук не свободен... Хотя такое зло достойно уважения, это вам не человек скотоподобный, который без хлеба и зрелищ кусает исподтишка...
– Как, как?! – заинтересовался Булгаков. – Как вы сказали? Скотоподобный? Это такой... с рогами и копытами, что ли?
– А при чём тут свобода-то? – возмущённо, и в то же время хихикая, спросила Наташа-Двустволка, глядя на меня исподлобья. Возмущение относилось ко мне, смех, без сомнения, к Булгакову.
– Увы! – продолжал я, не обращая на неё внимания. – Мы живём в век человека скотоподобного. Его культ царит сегодня. Не быть человеком скотоподобным стало даже немодно, а вот за право быть им люди совершают самые отчаянные поступки... Быть человеком скотоподобным означает иметь хлеба и зрелищ в достатке и отгородиться от ближнего законом. И вот это состояние сытого покоя называют сегодня свободой...
– Посмотрела бы я на вас, останься вы без хлеба и закона. Особенно без хлеба, – под одобрительные улыбки товарок вставила Дама-Вампир. И обиженно поджала губы.
– Но поймите, тот, кто зависит от чего бы то ни было – хотя бы от хлеба и зрелищ – несвободен. И свобода, ограниченная законом – это тоже не свобода. Потому что свободу нельзя ограничить по определению. «Ограниченная свобода» – это оксюморон, это всё равно, что «постное мясо». Надо либо найти в себе силы нарушить закон, либо признать, что свободы вообще не бывает. Быть свободным и законопослушным – это всё равно, что гулять по тюремному двору и думать, что освободился. Но был бы свободным – шёл бы, куда хотел, не ограничивался бы тюремным двориком...
– И что же вы предлагаете? – с интересом спросил писатель.
– К чёрту законы! К чёрту любые запреты!.. Закон – это всегда тюремная стена: вроде бы всё можно, но кругом ограничения. Стало быть, здесь тупик. Стало быть, свободу нужно в другом искать...
– В преступлении, например? – спросил кто-то.
Я было повернулся ответить, но тут одно неприятное впечатление поразило меня. Это были глаза. Бледно-серые, холодные, пустые глаза какого-то невысокого, щуплого человечка в чёрном френче, вроде тех, что носят семинаристы. Человечек этот, очевидно, заслышав наш разговор из соседней комнаты, вышел, чтобы присоединиться. Это был на редкость неприятный тип. Все мои новые знакомые, показавшиеся мне вначале людьми несимпатичными, не шли с ним ни в какое сравнение. Напротив, рядом с ним они глядели милыми и даже родными. Человечек в чёрном френче лицо имел совершенно невзрачное, точно у него и вовсе не было лица. Я совершенно не могу сказать, как он выглядел, на кого был похож. Помню только, что его светлые и жидкие волосы всегда почему-то были мокрыми – потел он, что ли? – и пренеприятно липли ко лбу.
Не знаю, что именно было в нём такого отталкивающего, но, завидев этого человечка, я в ту же секунду испугался чего-то. Настроение моё разом переменилось, охота говорить прошла.
– В преступлении, например? – переспросил он.
– Я этого не говорил, – буркнул я. Говорить с ним я решительно не хотел, но молчать или убежать из комнаты не мог.
– Как же не говорили? – полюбопытствовал он. – Вы сказали, что надо найти в себе силы нарушить закон или признать, что свободы вообще не бывает. А кто же захочет признать, что свободы вообще не бывает? Остаётся нарушить закон...
Говорил он медленно, вкрадчиво.
– Я никого не призывал нарушить закон, – огрызнулся я. – Это моя теория... всего лишь теория... Это рассуждение на тему... не более того.
Я отвернулся, мне было неприятно смотреть на него. Но он сам возник у меня перед глазами.
– Конечно, конечно, – сказал он. – Мне лично ваша теория очень нравится... Я бы даже сказал, что вы последнее слово сказали...– он тихонько, противненько засмеялся. – «Сказал», «сказали»... Словарный запас, знаете ли, скудный. Это, может быть, и для молодёжи будет интересно. В смысле не словарного моего запаса, а теории вашей... – он опять засмеялся. – Великолепная даже теория. Видно сразу, что человек вы мыслящий... занятный человек... Н-да... Если в том же роде, то и многого достичь сможете... Про человека скотоподобного мне понравилось... И про зло вообще тоже... Мне вот только... уточнить хотелось...
К стыду своему сообщаю, что несколько этих корявых слов произвели на меня действие магическое. Как только они были произнесены, человечек перестал казаться мне отвратительным. Я стал посматривать на него почти с дружелюбием и только изредка усмехался для острастки.
– Мне, к примеру, вот что непонятно, – продолжал он. – Вот если, к примеру, все захотят свободными-то стать по вашей теории. Что же выйдет? Этак ведь и... перережут друг дружку?
– Все всё равно не захотят стать свободными. Это слишком тяжёлое бремя... То есть захотеть-то, может, и захотят, но ничего всё равно не выйдет. Хлопотно слишком... То есть, если совершенно свободными, то слишком хлопотно... А потом ведь... большинство про самих себя по телевизору предпочитает узнавать... это думающим людям следует признать, что свободы никакой не бывает... Бывает относительная несвобода. И с этим нужно либо смириться, либо попрать все запреты...
– А Европа? – спросила вдруг Наташа-Двустволка.
– А что Европа? – усмехнулся я. – Конечно, я признаю Европу. Она заслужила признание умением жить. А насчёт свободы тамошней я не знаю. Может, они того состояния достигли, когда и законы им не нужны. Но судить о том, чего не знаю, я не хочу...
– На самом деле, Иннокентий, конечно, неправ, – засмеялась чему-то Липисинова.
И она, лукаво поглядывая на меня, взялась рассказывать о каких-то людях с фиктивными биографиями, о жизненном опыте, которого, по её мнению, у меня не доставало. О том, что понимание свободы дано кому-то, ей, например, от рождения, а кому-то нужно и дорасти до него и так далее, и так далее, и так далее. А я невольно думал, что это, наверное, про таких как она, говорят: «Седой как лунь и глупый как колода». Но это было уже не важно. Важно было то, что она назвала меня по имени. Вслед за её рассказом посыпались и другие рассказы. Говорили о загранице, о том, сколько там свободы, порядка и всяких благ земных. Рассказывали и для меня: ко мне обращались, меня называли по имени, пытались меня даже в чём-то разубедить. А писатель, рассказав о том, как в Америке встретил другого российского писателя, принялся расспрашивать меня о происхождении моей теории. На что мне пришлось соврать что-то невнятное насчёт постоянных якобы и «тягостных раздумий о судьбах нашей Родины». Писатель пришёл в совершеннейший восторг и назвал мои раздумья «улыбкой вечности».