Амето - Джованни Боккаччо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"О богиня, не гневайся на меня, верни меня родителям невредимой, ибо, клянусь тебе издавна чтимой Беллоной, я закаялась противиться твоей воле".
Так я сказала и только успела смолкнуть, как, подобно несчастной Дриопе, вдруг ощутившей, как ее тело охватывается тонкой древесной корой, почувствовала, как мое тело от макушки до пят охватывают лижущие языки пламени; содрогнувшись, я ждала уже, что сейчас обращусь в пепел, подобно фиванской Семеле, узревшей Юпитера в божественном блеске, но тут пламя, оставив тело, проникло в душу, и, утешенная богиней, я почувствовала себя вне опасности. Сиянье померкло, я снова очнулась среди подруг, но уже влюбленная, и моим жадно ищущим глазам явился желанный юноша, чьи мольбы призвали ко мне любовное пламя. Он мне тотчас понравился, и я полюбила слышать звук его шагов за собой всюду, куда бы я ни ступала; от прежней дикости не осталось следа в моей груди и глазах, готовых любить его больше всего на свете. А очень скоро Апатен, пожелай он, мог бы сам отвергнуть меня, как раньше я его отвергала. Ничто не тешило моих глаз больше, чем он, и радовать его стало для меня первейшей заботой; невежества, которое я так порицала, вскоре не осталось в нем и помину. Из грубого пастуха он стал просвещенным юношей, из корыстного великодушным, и в предприятьях отважным, из ничтожного щедрым и любезным всем людям, так что его, и без того благородного, в скором времени можно было почесть благороднейшим. Затратив немало трудов, я возвысила его до моей красоты и теперь дорожу им превыше всего. Вот таким образом меня, долго остававшуюся холодной, благодаря Апатену, преобразила богиня, которая так возрадовала и радует мою душу, что я воскуряю ей фимиам и вечно буду чтить наравне с Беллоной.
И вслед за тем нимфа запела такие стихи:
XXX
От Нота, чье горячее дыханье
на нас дожди, и грязь, и тучи шлет,
и от Борея злого, чье метанье
заковывает в лед поверхность вод,
от Эвра заревого иль другого,
кто мягким иль неистовым слывет,
от Ахелоя, божества речного,
безумного не мене, чем Орест,
любивший Пирифоя, как родного,
от всяких бурь, какие в мир окрест
шлет Посейдон, от Бахусовой страсти,
которую столь восхвалял Ацест,
и от огня, который в злобной пасти
Тифей рождает, и от труса тож,
когда подземный пленник жаждет власти
и, корчась, повергает горы в дрожь
ото всего нас оградит Беллона,
едва к ней под начало попадешь.
Она пойдет войной и на Плутона,
столь жаждущего человечьих душ,
как жаждал восхитительного лона
он Персефоны, раненный к тому ж
Амуром, заглянувшим ненароком
на дно Сицилии, где тьма и глушь.
И как Беллона неусыпным оком
достойных охраняла в оны дни,
так служит им до днесь с великим проком.
И все, кто ей привержены, - они
в своем великодушье безупречны,
и щедрость их деяниям сродни;
и столь спокойны и добросердечны,
что - отвернись Фортуна - все равно
не унывают, но и не беспечны.
И как притом грустить им не дано,
так ложным благом не возвеселятся
и то и это равно им смешно;
и красотой пустою не прельстятся,
чрезмерно не заботясь о мирском,
сильны во всем, за что решили взяться,
И, утвердив нас на пути прямом,
дарит Беллона неба постиженье,
и светлолика, и ясна умом;
и в небеса, коль мы свое сраженье
с пороками не устаем вести,
дабы наш дух избегнул пораженья,
уводит нас бессмертье обрести.
XXXI
Едва нимфа приступила к рассказу, Амето вернулся к прерванным размышлениям, хотя и умерил, насколько мог, пыл желаний. Отогнав прочь суетные надежды, которым не дано было воплотиться, он обратил сладостные помыслы к действительности. И так про себя рассудил:
"О всеблагие боги, что с того, что эти прекрасные дамы любят не меня, а других, зато я с ними здесь, куда желали бы попасть многие достойнейшие меня; мне дарована особая милость - услаждать томный взор их красой. О, сколько бы сыскалось таких, кто о лучшем и не мечтает: разве мало владеть тем, чем я в неведении здесь владею. Кого же, как не возлюбленную Лию, я возблагодарю за столь великую милость. Сам троянский Парис не мог бы похвастаться тем, что созерцал большую красоту. О боги, будьте свидетелями; как ни трудно поверить в то, что я утверждаю, это сущая правда. Он в глубине темной Идейской долины видел трех богинь, а я здесь, в ясном свете дня вижу семерых, из которых ни одна красотой не уступит богине. Поистине одно преимущество у него было: он узрел их нагими, так что ни одна прелесть не осталась сокрытой. Но как же царскому сыну не иметь хоть одного преимущества перед простым охотником. Да и какой мне прок от их наготы? Она только разожгла бы во мне и без того жестокий огонь, ведь я и при виде их лиц томлюсь душой, насилу обуздывая недозволенное вожделение. О, какое это должно быть зрелище, как бы я им упился, будь мне это дозволено! Но, увы, мне нельзя видеть больше, чем всем другим; впрочем, нимфы не виноваты, это одежды в сговоре против меня, а сами красавицы беспрепятственно являют взорам все, что не скрыто одеждой. И все же насколько судьба милостивей ко мне, чем к несчастному Актеону; того покарала Диана, помешав разболтать о том, что он подсмотрел, а мне никем не возбраняется в любое время поведать милым друзьям об изведанном благе.
Но, увы, рано радоваться. Я не счастливее Актеона, разве что меня не растерзают собаки: ведь если я о том расскажу, кто мне поверит. Кто заочно может поверить в то, чему я воочию едва смею верить? Впрочем, это не мое дело, главное, что я-то их вижу и, рассказав, не солгу; значит, моя радость не омрачится: про себя я буду знать, что особой милостью допущен лицезреть то, чего не видел никто из смертных. А раз так, то пускай, кто хочет, верит, а кто не хочет, не верит, мне это безразлично".
В таких раздумьях он то посматривал на прекрасных нимф, то прислушивался к рассказу, а потом, снова погружаясь в сомнения, говорил:
"Но захоти я поведать об их прелестях, где я сумею найти слова? Ведь и божественным языком трудно выразить то, что я вижу. О, благословен будет тот день, когда мне впервые предстала Лия! Это она, и только она виновница того, что мне открылось столь прекрасное зрелище; более чем счастлив сей день: если бы я надеялся, что от моих просьб будет толк, я молил бы, чтобы он длился вечно. О, как блаженны, тысячу раз блаженны те, кого они любят и о ком вспоминают, исповедуясь в своей любви нежными голосами!"
Потом, взглянув на небо сквозь осеняющие нимф ветви деревьев, он примечал, где находится солнце, по теням, коротким или удлинившимся, определял, близко ли время, когда спадет зной, и, горюя, что солнце слишком быстро гонит блистающую колесницу, про себя молил:
"О преславный Аполлон, твои жаркие лучи одарили меня великим блаженством, так умерь же свой бег, не гони вперед, не отнимай того, что сам даровал. Задержись хоть на миг, взгляни сюда, на этих прекрасных: все они, как одна, заслуживают любви не меньше, чем Дафна, Климена, Левкотоя, Клития и любая другая из пленивших тебя. А если ты уже обжегся любовным пламенем и боишься на них, робких, взглянуть, пусть эти деревья прикроют их от тебя своей тенью; раз тебя не удержит их красота, пусть удержит тебя жалость ко мне. Вообрази, будто грех Тиеста снова совершен на той стороне Земли, и останься там, где ты есть, пошли долгую ночь тем, кто тебя не ведает и кто в тебе, говорят, не знает нужды; даруй долгий срок нежным речам, растяни, насколько возможно, мою отраду".
Так он завершил мольбы, и почти в тот же миг нимфа окончила свою песнь. Оторвавшись от сладостных мыслей, он приятным голосом обратился к нимфе в пунцовых одеждах, прося ее поведать о любви, в свой черед; смеясь, зарумянившись от смущенья, она откинула рассыпавшиеся от зноя пряди, частью скрепленные на темени, частью вьющиеся по белоснежным плечам, и, сохраняя пленительную осанку, ясным голосом начала:
XXXII
- Сказать по правде, о нимфы, не будь я дочерью своих родителей, я сочла бы, что умалчивать о них честней, чем: рассказывать, ибо одного из них можно назвать недостойным славы, а другую - достойной бесславия, если и не за нее самое, то за ее родных; не лучшая молва шла и об их предках, возросших в пороках и не стяжавших любви из-за того, что один из них когтил бедных, а другой льстивым языком высасывал из них кровь. Непричастная плутням родителей, я все равно известна всем как их дочь, поэтому, не боясь исповедью увеличить свою известность, я начну с того, с чего и вы начали. В Ахайе, прекраснейшей части Греции, есть гора, у подножья которой течет небольшая речушка: скудея летней порой, она разливается в дождливое время года; по берегам ее с давних пор живут сельские сатиры и нимфы тех мест. Среди них, простых нравами, и появились на свет те, от кого впоследствии произошел мой отец; подобно Амфиону, звуком кифары воздвигшему из твердых камней Фиванские стены, они своими руками из камней воздвигли немало высоких стен. Но хотя Фортуна, вслепую оделяя мирскими благами, приумножила их состояние вопреки достоинствам, они вскоре забросили скромное, но верное ремесло и всецело отдались плутням Меркурия: видит бог, им больше пристали орудия Сатурнова ремесла. Слава об их роскоши разнеслась далеко по свету, столь же внезапная, сколь и бренная; из черни они сделались знатью, возомнили о себе и нажитыми богатствами, подобно гигантам, низвергнутым на Флегрейских полях, вздумали дерзко тягаться с небом, но боги до времени затаили возмездие, в праведном гневе уготованное им за грехи, и скрыли его от глаз, которым суждено было вскоре навеки сомкнуться. Увы, стоит ли длить рассказ о собственных бедах! Отец мой по старинному мосту перешел через скудные воды и достиг мест, где жила моя мать; родители ее, нарушив меру, указанную Аматунтой, умели металлом добывать металл и, купаясь в золоте, носили на алом поясе посеребренное изображение двурогой Фебеи. На их-то деньги, которых было без счету, и позарился мой отец и, не погнушавшись презренным ремеслом родителей, ввел их дочь супругой к себе в дом; там у них родилась я и выросла среди неусыпных забот; отрочество мое было простодушным - никто не досаждал мне науками, и я не ведала никаких богов. Но годы прибавлялись, а с ними и моя красота, и я всей душой возжелала мужа, надеясь, что боги предназначили меня достойному юноше, видом и возрастом подобному мне; однако люди рядят одно, а боги судят другое. Моя красота, которую я так усердно холила, досталась в обладание старику, хоть и очень богатому; но как ни горевала я, вслух роптать не посмела. Весь век он знался с людьми вроде тех, про кого я рассказала, и, прожив лет больше, чем волос на его голове, совсем одряхлел. Чего стоит хотя бы его голова с седыми и редкими волосками, обрюзгшее, рябое лицо, морщинистый лоб, косматая ощетиненная борода, колючая, как иглы дикобраза. Но что в нем всего отвратительней, так это глаза: красные, вечно слезящиеся, глубоко засевшие, и насупленные брови торчком. Губы у него отвислые, как у долгоухого осла, бескровные и тусклые, а зубы за ними кривые, изъеденные, желтые, точно ржавые, прогнившие и щербатые; тощая шея костлявая и жилистая, голова трясется, а за ней и дряблая кожа. И всему этому самым обидным образом под стать хилые руки, чахлая грудь, заскорузлые ладони, тщедушное тело. Скрюченный, он ковыляет, вечно уставясь в землю, которая, должно быть, не чает поскорее его принять, благо, рассудка он давно уж лишился. Вот кому судил меня рок и кто радостно принял меня в своем доме; там я с ним и живу, и нередко в безмолвии ночи, которая, как бы ни отдалился Феб со своими лучами, никогда мне не кажется краткой, он на мягком ложе заключает меня в объятья и отвратительной тяжестью гнетет белоснежную шею. Потом, смердящим ртом обслюнявив мне губы, трясущимися руками ощупывает нежные округлости и шарит по всему моему злосчастному телу и хрипло нашептывает мне в ухо льстивые речи; холодный как лед, он мнит распалить меня своими ласками, когда сам подле меня распаляется одним желанием, но не убогой плотью. О нимфы, посочувствуйте моему горю! Так промает меня чуть не до света, а под утро тщится возделать сады Венеры, ветхим плугом пытаясь взрыхлить почву, жаждущую благодатного семени, - напрасный труд; поводив негодным от старости лемехом - подобно плакучей иве, помахивающей заостренной вершиной, - сам убеждается, что им не вспахать целины. Обессилев, отдохнет и опять берется за дело, собравшись с духом, и так и эдак силится исполнить то, что ему не под силу; и всю ночь крутится и докучает мне постыдными ласками, не давая покоя. Его иссохшей, голове хватает краткой дремоты, и вот, бессонный, он пускается в долгие рассужденья, а я против воли бодрствую вместе с ним. То возьмется рассказывать о временах своей юности и как его одного хватало на многих женщин, то начнет вспоминать любовные похождения и подвиги, а то еще доберется до небожителей и как только ни поносит и ни срамит их за измены, а заодно и всех смертных, кто хоть раз попрал священный обет супружества; и какие и сколько бед случалось от этого, - все расскажет и ни одной не пропустит. А то разразится целой речью, стоит мне только подумать, что он засыпает: