Corvus corone - Николай Верещагин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я разве против? Я не спорю, — шутливо открестился Вранцов перед таким напором.
— Извини, старик, — сказал Везении, опять сбавив тон, делая над собой усилия, чтобы успокоиться. — Накипело, знаешь ли, а потолковать по душам не с кем. — Он провел руками по лицу, шумно выдохнул и опять сел за стол. — Сколько я писал об этом, сколько статей посылал в газеты, в журналы — и ни черта! Глухо!.. Я же не экстремист какой–нибудь, понимаю, что нельзя все так сразу, нужна постепенность. Но ведь и слушать не хотят, вообще нельзя поднимать острых вопросов!.. Ну, может, я не прав — спорьте со мной, докажите мне!.. Нет, никто не спорит. Так почему нельзя? А просто так, нельзя, и все! Не вашего, мол, это ума дело. Нет проблем, как говорится. «Все хорошо, прекрасная маркиза!» Всегда у нас все было хорошо. А в результате экономика трещит по швам, семья разваливается, алкоголизм, наркомания, детская смертность растет…
— Коля, может, не надо?.. — показала Глаша глазами на детей.
— Да что там, — с горечью сказал он. — Думаешь, они не видят, что вокруг творится. Сашка уже взрослый парень — сам все понимает… А впрочем, верно, спать пора! Давайте–ка, друзья, допивайте компот и на боковую.
Дети встали, но не сразу ушли, а сначала помогли матери убрать со стола. Чтобы не мешать им, Вранцов с Колей пересели в угол к письменному столу. Девочка принесла веник, совок и аккуратно подмела крошки на полу. Подметая, она наклонялась, и пушистый хвостик перехваченных резинкой волос на затылке мягко падал то на одну щеку, то на другую. Вранцов умилился, с какой старательностью убирает, словно маленькая хозяйка. Ему даже грустно стало, что у самого дочки нет. Захотелось тоже такую вот крохотулю с тонкой шейкой, пушистым хвостиком на затылке и розовыми ушками.
— Посмотри, какой порядок, — кончив работу, тронула она отца за рукав.
— Молодцом! Купи себе медаль! — рассеянно приласкал ее Везенин, и малышка порозовела от удовольствия.
В девять часов дочка в пижамке, умытая, чистенькая, как херувимчик, с еще влажными волосенками на лбу, пришла сказать отцу спокойной ночи. Везенин поцеловал дочку, сына хлопнул дружески по плечу, и те отправились в свою комнату спать. Вранцов невольно позавидовал такой воспитанности. Его оболтус, мрачный, что оторвали от телевизора, каждый раз с боем укладывался спать, да и то лишь после одиннадцати. Умываться и ноги мыть перед сном терпеть не мог, и часто, заходя к нему спящему, Вранцов морщился, видя грязноватые ступни сына с давно не стриженными ногтями, торчавшие из–под смятого одеяла. Ворчал на Вику, что не следит за парнем, а она вспыхивала: «Все я должна! Почему сам не воспитываешь?» В конце концов он махнул рукой, решив, что иначе в этом возрасте и быть не может. «Хорошо им, конечно, — подумал сейчас. — Мать дома, дети всегда под присмотром…»
IX
Долго засиживаться в гостях он не собирался и в половине десятого собрался было уходить. Но Коля остановил: «Посидим еще — время детское, Глаша кофейку сварит. Не стесняйся, подвинул ему пепельницу, кури…» От кофе Вранцову трудно было отказаться, да и хорошо, уютно сиделось в старом скрипучем кресле, и он остался. Достал сигареты, со вкусом закурил. Везенин тоже взял сигарету, но, слегка помяв нервными сухими пальцами, отложил в сторону. «Бросил, — пояснил он. — В моем положении нельзя болеть — поневоле приходится вести спартанскую жизнь».
Вместо кофе, сказав шутливо, что на ночь он вреден, Глаша принесла им по чашке жидковатого чая. Заметно было, что ей неловко отказывать гостю, но кофе, недавно вздорожавшего в очередной раз, как понял Вранцов, в доме просто–напросто не было. Пустячный этот эпизод нисколько не огорчил его, а даже расположил к Везениным, сочувственно настроил по отношению к ним. «Надо же, — про себя усмехнулся он. — На кофе не хватает. Дела у Коли, и вправду, не блеск!..» А он–то, разомлев в этой семейной идиллии, чуть ли не позавидовать ему был готов.
Глаша погасила верхний свет, оставив лишь матовый плафон на стене, и в комнате стало по–особому уютно, как в старину при свечах. Зеленовато–желтый кристалл аквариума красиво светился в полутьме, поблескивая рыбками, медленно проплывавшими сквозь него. Старинные ходики на стене мирно тикали.
Сама Глаша устроилась с каким–то вязанием на диване поодаль. Она откинулась, облокотись на валик, и поза эта рельефно подчеркивала проступавшую под тонкой тканью экзотического наряда зрелую красоту цветущей женщины. А высокие брови, казавшиеся еще выше над полуопущенными ресницами, придавали лицу даже какой–то надменный, аристократический вид. «Да, разглядел Коля красавицу, ничего не скажешь», — опять подумал Вранцов, вспоминая скромную, незаметную девочку, какой она раньше была. Его Вика в те годы интересней, пожалуй, выглядела… «Видная баба, а дома сидит, — подумал с сожалением. — Такая нигде б не затерялась, всюду была б на виду…»
— Не жалеете о своей специальности? — спросил он. — Все–таки мир кино, большие возможности…
— Не очень, — чуть помедлив, не поднимая глаз от вязания, сказала она. — Все это иллюзия. Раньше кино так и называли: «иллюзион». А что касается возможностей, у киноведа не так уж они велики.
— В общем–то да, — согласился Вранцов. — Мы ведь с вами в каком–то смысле коллеги. Я работал одно время в системе Госкино, но в конце концов тоже ушел, поближе к серьезному делу.
Он мельком упомянул известных актеров и режиссеров, с которыми был знаком, но на Глашу это не произвело особого впечатления. Она охотно поддерживала разговор, но тон был сдержанный, слишком уж светский. Выяснилось, что она служила некоторое время после института, но дети часто болели в детском саду, да и служба оказалась неинтересной — решила уйти. Мелькнула в ее словах легкая горечь, но к чему она относится: к тому, что служба оказалась рутинной, или что все–таки пришлось оставить ее — понять было трудно.
— Кино, — вмешался замолчавший было Везении. — Кино не просто в кризисе нынче — в маразме! Да иначе и быть не может — всюду застой. Сорок лет жуем одно и то же мочало. Наше поколение успело за это время родиться, вырасти, почти состариться, а на экране все то же, все те же. Феллини велик — снимаю шляпу! Но величие–то в прошлом, когда юнцами мы восхищались «Дорогой» и «Ночами Кабирии».
— Вы как, согласны с этим? — спросил Вранцов у Глаши.
— В общем, да. А относительно Феллини не совсем.
— Для нее Феллини — бог, — отмахнулся Везенин. — Каждый кадр его — совершенство. Но и совершенство должно обновляться… Подумать только — сорок лет! Если взять от сорок пятого назад такой же срок, ведь это же будет девятьсот пятый год. Эпоха Мельеса, примитивных одночастевок, когда монтажа и в помине еще не было, а Эйзенштейн под стол пешком ходил. Сколько раз кино за этот срок обновилось! Каждые пять–шесть лет закатывались прежние звезды и восходили новые. Гениальный Чаплин — и тот продержался всего двадцать лет. А в наш век космических скоростей ничего не меняется. Где новые Феллини и Бергманы? Их нет.
— Таланты не рождаются по заказу, — возразил Вранцов.
— Таланты рождаются регулярно, пока рождаются дети. А вот проявить им себя не каждая эпоха дает. После войны мир обновился, как после потопа. Для новых талантов был широкий простор. Мы, слава Богу, выросли и живем в мирное время, но зато мы хорошо узнали, что такое маразм и застой. Все стареет, все дряхлеет. Возьми нашу науку. Средний возраст кандидата сорок лет, средний возраст доктора под шестьдесят. Ничего себе юные дарования!..
— Меня не надо убеждать, — сказал Вранцов. — Я и сам вижу…
Что же ты предлагаешь? Сбросить Феллини с корабля современности?
— Не нужно никого сбрасывать, — поморщился Везенин. — Необходимо распахнуть двери, дать дорогу молодым. И если молодые растут хилыми, не спешите их в этом обвинять. А все ли благополучно с почвой, на которой они растут?.. Нас же учили, что бытие определяет сознание. А что представляет собой сегодняшнее бытие молодого ученого, да и вообще бытие интеллигента?.. У нас теперь считается нескромным до сорока выходить на защиту докторской. Нескромно быть Эйнштейном, который в 26 лет создал теорию относительности. Просто нахальство быть Эваристом Галуа, который в 20 лет совершил переворот в математике, нескромно подражать Марксу, который в 25 начал критический пересмотр гегелевской «Философии права»!.. Вот и получается, что на словах мы «впереди планеты всей», а на деле в хвосте тащимся.
Это был странный разговор, не похожий на обычный застольный треп.
О таких вещах говорилось обычно с шуточками, с ленцой, а Коля «выступал» с таким жаром, будто сию минуту собирался все проблемы решить. Вранцов слушал и смотрел на него с удивлением. Прежний запал юности неведомо какими путями еще сохранился в нем, что–то давнее, еще студенческое было в той горячности, с которой он доказывал, рассуждал, хотя никто, собственно, и не спорил с ним. Как только умудрился Везенин сохраниться таким нетронутым, в каких только палестинах все эти годы проспал? Послушать его, так не то что сорок, и тридцати мужику не дашь. Он сам, хоть и был на год старше Везенина, прежде этой разницы никогда не ощущал. Даже наоборот, в чем–то тот казался взрослее, крепче стоящим на ногах. А сейчас вдруг почувствовал себя намного старше, опытней Коли, который горячился и впрямь, как вчерашний студент. Да разве можно на таком серьезе? Его же за дурачка могут принять. Деловые мужики его просто не поймут.