Чужой Бог - Евгения Берлина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И первой мыслью была вновь мысль о ней, оказывается, свою мать я знал и тогда, когда не осознавал себя человеком, и очень конкретным, определённым человеком, живущим в конце XX века в России, маленького городского жителя, нищего и бесправного, и оттого злого и мстительного раба, тайного господина тайных человеческих пороков и влечений.
Наверное, если бы я проклял час своего рождения, что делает большинство людей, животно радуясь жизни и не замечая, что этим и проклинают, делают малозначимым само своё рождение, если бы я вовремя стал ЗЕМНЫМ, и только земным, — я бы давно был ОТДЕЛЬНО ОТ НЕЁ, НЕ БЫЛ БЫ ЕЮ, ПРОДОЛЖЕНИЕМ ЕЁ И В ЖИЗНИ, И В СМЕРТИ, тогда я бы уберёг себя от неё, от её теперешней силы, которая уже не зависела от неё, от её робкой любви к своему телу, оставшемуся жить на земле, её ребёнку, которого она по-цыгански всюду таскала за собой, в себе, в своём сознании.
Нет, её любовь была слишком сильна, я подумал, что она и двигала меня к пороку: некий вид сладострастия, когда самая яростная любовь — уже ненависть, нездоровое милосердие — уже зло, торопливое самоуверенное откровение — уже ложь. И я невольно всегда был с нею, теперь я пытаюсь вспомнить те годы, которые прожил один, ожидание её сделало меня скупцом, я жадно перебираю крупицы времени, ртуть воспоминаний, свои чувства, почти всегда яростные и казавшиеся мне значительными, но редко бывшими такими, я шепчу слова-уродцы: о качелях, о подлости и неверии — я занят опять тем, что хочу разделить свою и её жизнь хотя бы постфактум, хотя бы напоследок перед нашим свиданием, как будто предчувствую, что это свидание уже соединит нас навсегда, мы станем одним, она возьмёт меня опять в себя, запеленает мою душу своим светом.
«Ведь была же у меня и своя жизнь», — торопливо шепчу я и не знаю, что мне делать и говорить дальше, растерян и одинок, это она принесла мне страх одиночества, ещё давно, ещё живой старой женщиной. Я мгновенно догадываюсь, что она просто хотела напомнить мне новую возможность отказаться от родства с ней, сначала противопоставив себя ей, а потом сделав это привычкой: противопоставление себя миру, чужой жизни, себя другим людям.
Мне вдруг делается стыдно своего протеста, протеста в пустоту, и своего желания быть богом, пусть извращённым, мерзким, но божком, — чувство одиночества даёт мне ложную власть.
Видимо, она не должна была этого делать, отдав меня городу, друзьям, женщинам, она тосковала, и я сразу начал делать массу ошибок, я завёл себе любовницу — немолодую распутную женщину, я окружил себя приятелями, игроками и пьяницами, я, каждый раз уходя от её тоски, как будто тащил её за собой тяжёлым шлейфом в многоцветный, полный страстей город, и она пряталась в углу тёмной комнаты, зависала тяжёлой чёрной каплей под горящим фонарём, лежала на наших телах, когда мы с приятелем храпели, развалившись на кровати после очередной попойки.
Я думаю о том, что, если бы не эта ТОСКА ПО ЧИСТОЙ ЛЮБВИ, ПО ИСТИННОМУ ЧУВСТВУ, то я навсегда бы сгинул в катакомбах города, разрешив самолюбию стать своим проводником в преступлениях против самого себя, разрешив себе одиночество во власти прихотей и пороков, чтобы вскоре навсегда проститься с самим собой, стать частью ночного города, тенью чужих страстей, тем невидимым соблазнителем, который хватает за руки, скользит по телу, смеётся и соблазняет робких юношей, только вступивших на эти жестокие тротуары, чтобы познать мир и себя, а точнее, ощутить бездонность порока и бессмысленность противопоставлений, — каждый живёт по-своему, и иногда поиск бога не менее жесток и извращён.
«Тут главное — вовремя УЖАСНУТЬСЯ», — шепчу я. И в этом ЗНАНИИ ищу я спасение: УЗНАТЬ И УЖАСНУТЬСЯ СЕБЕ.
Она отдала меня городу, зная, что я вернусь, мне теперь кажется, что, если бы не это ЗНАНИЕ, она бы думала, что совершает подвиг, а понимание жестокости и пародийности этого подвига убило бы её.
Она поступила так только ради меня, и я отлично понимал это. Я видел её серьёзной девочкой, записывающей в тетрадку, что В ЖИЗНИ ЕСТЬ ВСЁ И ДОЛЖНО БЫТЬ ВСЁ. Я прочитал запись в тетрадке и засмеялся над серьёзной девочкой, я ушёл, ОСТАВИВ РЕБЁНКА, А НЕ СТАРЕЮЩУЮ ЖЕНЩИНУ, КОТОРАЯ РОДИЛА МЕНЯ, БРОСИВ ПРОШЛОЕ, НЕ ОСОЗНАВАЯ, ЧТО Я ВОЛОКУ ЕГО ЗА СОБОЙ, УШЁЛ ДОРОГОЙ, КОТОРУЮ ОНА ОТЛИЧНО ЗНАЛА, она знала тех, кто приходил назад, познав то, что называл жизнью, — матери ждут.
Но ей не хватило на какой-то миг терпения, она как будто забыла себя, она хотела идти вслед за мной: тогда наша связь стала тягостной, мы как будто вступили в незримое соревнование друг с другом — зачем? за что? где? — мы упорно боролись за право первенства, в те дни она как будто не была моей матерью — она приходила после свиданий с мужчиной, и когда её ласковый взгляд скользил по мне, заботливый голос ублажал, а руки кормили, мне казалось, что она жадно впитывает меня в себя, опережая даже в этом, делая бессильным и покорным. Но каждый раз, как будто очнувшись от этих мыслей, я говорил, что она делает это ради меня, только потому, что она боится и избегает порока, она ТАК хочет спасти меня собой. Может быть, она наперёд, в этом бессмысленном первенстве, хотела понять меня — так, медленно, мы шли друг к другу, и я боялся этого, уже тогда боялся её возвращения, которое должно быть сегодня.
Даже самому себе я не признался бы, что боялся разрушения своего дома, всего, чем я жил эти годы. Но разве праведники могут прийти для того, чтобы разрушить? Разве любящие нас мертвецы могут отбросить нас в пустое пространство? Лишить хоть чего-нибудь? Но мне тотчас стало стыдно самого себя: ведь у мёртвых тоже ЕСТЬ ПРАВО на живых, которых они любят, — я вдруг чётко осознал, что она шла сегодня ко мне не для того, чтобы увести меня, приблизить к смерти, сделать опять ребёнком, она ДОЛЖНА БЫЛА ВОСКРЕСНУТЬ ВО МНЕ, она должна была прийти именно в тот час, когда Я УЖАСНУЛСЯ СЕБЕ.
Отчего же стены моего дома кажутся мне тяжёлыми и прочными, и в то же время они не защищают меня, и люди, собравшиеся в комнате, уже мечутся, боятся моего дома, ищут спасения, — в моем доме делается очень светло, сквозь толстые стены, из окон, сквозь крышу проникает этот мощный поток света, и я вдруг понимаю, что люди ищут СПАСЕНИЯ ВО МНЕ и Я МОГУ ПОМОЧЬ ИМ СВОЕЙ ЛЮБОВЬЮ.
«Вот ты и вернулась ко мне, мама, — тихо говорю я, глядя с благодарностью перед собой, в себя, — ты вернулась, чтобы моё время на земле было добрым».
И теперь я знаю, что моя жизнь теперь будет другой — ВРЕМЕНЕМ ЕЁ ВОСКРЕСЕНИЯ.
Цепь
Он был чемпионом Москвы по прыжкам в воду и учился в физкультурном институте. Молчаливая «фарфоровая девочка», младшая дочь дяди, любила его. Бесстрашие было в его лице.
— Саша, — томно говорила моя тётя, — расскажите нам о прыжках.
Жирное слово, укутанное туманом пришёптывания, повисало в воздухе. Саша улыбался. Улыбка отяжеляла его круглое курносое лицо. Ладонь плавно приподнималась над столом, шевелилась в пространстве, принимая правильную позу на воображаемом, пьедестале, потом резко и сильно падала вниз пальцами вперёд. «Фарфоровая девочка» смеялась.
Я вглядывалась в толстое Сашино лицо. Смешивались понятия красоты. Саша был самым красивым человеком моего детства.
Мне казалось, что Саша знает о жизни всё. Он шёл по улице лёгкой, пружинящей походкой свободного человека, весёлое лицо бродяги плыло над миром.
Простые сильные чувства жили в нем: в его жизни всё было настоящим. Мир делился на друзей и врагов. Враги ругали Сашиного тренера.
— Фашисты, — слабым голосом говорил Саша о своих врагах.
В тот год он много тренировался, отрабатывал новый прыжок. Любовь к тренеру и моей двоюродной сестре распространялась на окружающий, мир. Он любил всё, что вызывало у него ассоциации с моей сестрой или тренером. Поэтому он любил мужественных мужчин, слабых, нежных женщин и детей.
Формы предметов поражали его. Я видела, как он осторожно проводил пальцем по изгибу кувшина, и сам вдруг изогнул тело. У него была душа спортсмена и художника, он чувствовал движение и форму в мире.
Я видела его перед прыжком в огромном пространстве бассейна. Воздух был насыщен водяной пылью. Моя сестра поцеловала Сашу в щеку на правах невесты, я дотронулась до тугой кожи его руки.
— Привет, девочки, — сказал Саша и пошёл к вышке. Он шёл, чуть покачиваясь от напряжения и готовности к прыжку, а его невеста улыбалась странной улыбкой, и глаза её излучали свет, который распадался на мелкие блёстки. Она смотрела поверх Сашиной головы.
Я увидела Сашу на вышке. Смутный страх промелькнул в нем, растягивая черты лица, потом какая-то сила соединила всё в едином ощущении предела жизни: он был серьёзен, медлителен и очень спокоен, но после каждого прыжка оставалось ощущение, что он выходил на свою черту между жизнью и темнотой.
…Семь лет меня не было в Москве. Иногда приходили письма тёти — длинные, полные патетики.