Из тьмы и сени смертной - Константин Калашников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Странно было бы настаивать или ожидать от автора прежней, почти хронологической манеры изложения, когда сама судьба – пусть не четырьмя бетховенскими ударами, а всего лишь глухим гудком машины за воротами, а затем этим вот проходом под сводами из виноградных листьев – так властно вмешивается в его, Ильи, спокойные будни. Когда она, эта судьба, в образе Марии одним жестом руки, поправляющей сарафан на плече, перечеркивает два с половиной года ташкентского пребывания! Ведь здесь, в мире медленного, почти провинциального быта он еще только «готовился к жизни», пусть и зная «абстрактно», что она ему, как и всем, «предстоит». Но все это мыслилось где-то там, в прекрасном, хотя и чуть пугающем далеке. Главное же было то, что все эти тревоги вообще легко отводились в сторону, как мешающая пройти ветка, – можно было прекрасно обойтись и без них. А тут внезапно словно пистолет ко лбу приставили. Становилось ясно, что пришло время распрощаться с прежней действительностью, точнее, снами наяву, на которые та сильно смахивала. Готов ли он к этому? Вот в чем была истинная причина смятения.
Но в тот момент некогда было даже подумать об этом, осмыслить все это. Несколько островов бытия, ярких мгновений, на которых сумела закрепиться ошеломленная натиском, обескураженная память (да и это удалось лишь потому, что в минуты страсти либо восторга впечатления проникают в наше сознание глубже обычного), лишь много позже, да и то непрочно, соединились в ней шаткими тропками: диалогов, которые лишь подразумевались, отроческой дрожи случайных прикосновений, неумелых заглядываний в будущее и неблагодарных – в прошлое, промежуточных мечтаний, не до конца оправданных ожиданий, восстановленных по крупицам ощущений…
Дальше все было как будто во сне, и память вырывает из прошлого избранные картины, в такт с биением падающего – или, быть может, взлетающего к жарким небесам сердца. Возможно, время ускорилось в те часы, и отдельные эпизоды завертелись – уже навечно – подобно спицам в колесе, давая иллюзию настоящей жизни, абсолютного счастья – куда слаще так называемой действительности.
Итак – блеск солнца в зеленоватой воде, круглые ступени, ведущие в круглый бассейн, наполненный свежетеплой влагой, круглые – или скорее овальные, как крупные виноградины, чуть тронутые загаром колени. И – сердце – как было сказано, падающее, наверное, вверх, в бледно-голубой небесный купол цвета древних минаретов, что вечно дрожат и плывут в горячем ташкентском мареве. Он, кажется, не купался – до того обомлел. Брызгали в него, но сколь приятны были эти брызги, каким тревожащим был звук ее голоса!
Мокрые следы от босых ног, когда она побежала, как была, в красном купальнике – побежала к тете Наде на кухню, чтобы отдать что-то там съестное, купленное по дороге на рынке.
Когда прошли в его комнату – шутки насчет решетки на окнах, обычных в одноэтажном тогда Ташкенте. Илью немного раздражала эта повсеместность, он почти гордился этой решеткой (пусть белой, тонкой и косой в отличие от тюремной), воображая себя кем-то наподобие Фабрицио дель Донго, – фильм «Пармская обитель» он смотрел недавно в Эстонии, под Таллином, в клубе части, где служил его дядя; с сеанса несся на велосипеде в летних сумерках, по черной торфяной тропинке вдоль основной дороги, среди густого кустарника и высоких таинственных деревьев, воображая, что скачет с поля битвы к своей тетке, молодой и почти такой же красивой, как Мария Казарес.
Но тут и Мария была совсем другая, она и на Клелию была не похожа. Нет, совсем была не похожа веселая, артистичная, ничуть не сентиментальная Маша Ольховская на юную дочь хитроватого начальника тюрьмы Пармского княжества!
На кухне она взяла жостовский круглый поднос с фруктами, быстро съеденными, – и тут же родилась идея – сейчас устроим танцы! – шах, господин есть, ковер, решетки на окнах – чем не гарем? Срезала ножом пару маленьких пылающих роз, вмиг сдернула зеленые шелковые шторы с окна – металлические кольца от штор пошли на браслеты, ручные и ножные, которыми в восторге от задуманного, дрожа от непонятной лихорадки, занялся Илья.
Показала несколько «восточных» аккордов на стоявшем в углу пианино, задрапировалась в длинную штору перед высоким зеркалом в прихожей – мокрый еще купальник слегка обозначился влажным пятном сквозь ткань, напоминая о солнце, брызгах, пьянящей жаре в прохладе и тени комнат. И главное, поставила красным карандашом, до того, казалось, годным только для изображения охваченных пламенем немецких истребителей да грамматических исправлений в домашних диктантах, восхитительную красную точку посреди лба – и все это как по мановению руки, одним длинным движением, так что он едва успел разогнуть кольца, и вот теперь снова зажимал их, прикасаясь к разгоряченной беготней коже свалившейся на него с неба танцовщицы, ловко обвернутой в прохладную, отливающую серебром шторину.
То был сон из арабской сказки. Все жесты, позы, движения, вплоть до кистей рук и поворотов головы – она скоро отдала ему поднос, чтобы освободить руки, и вот теперь он сам выбивал восточные ритмы – были как нельзя более уместны, и пусть строгие ценители не судят со своих эстетских позиций, не выискивают погрешностей, когда тут такая импровизация, такой всплеск таланта, страсти, артистичности первозданной! Тетя Надя, бросив готовку обеда, с выражением восторга на простом лице немного остолбенело стояла, как была, в фартуке – в дверях комнаты. Илья, войдя во вкус, неожиданно для себя выделывал невиданные ритмические пассажи, как будто всю жизнь только и занимался этим. То была редкостная смесь танцев индийского, цыганского, узбекского и бог еще знает какого – вольная вариация на восточные темы. Вне конкуренции были две маленькие розы, украшавшие темно-каштановые волосы, умело заколотые на испанский манер, и даже простенькие стеклянные бусы, рубиновые с синим, которые он вытащил из шкатулки в столовой, казались драгоценностью – так заиграли они на салатного оттенка шелке импровизированного сари.
И дробь пальцами, и более редкие, ритмичные удары, то с ускорением, то будто в напряженном ожидании, замедленно – все тут же согласно подхватывала чуткая к ритму танцовщица, все шло в дело. Тетя Надя, на которой был обед, наконец отошла, вздохнув и покачивая головой, и тут уж они такое крещендо, до изнеможения, выдали, что, когда Мария, изогнувшись назад, с руками, гибкими, как у лебедя Павловой, только под бубен, стреляя вправо-влево подведенными глазами, замерла на синем ковре нежно-зеленым живым пятном, Илья не сразу понял, что лучший в его жизни танец окончен.
– Ну что, гожусь я в наложницы? – переводя дыхание и вытирая локтем вместе с бисерными каплями красную точку со лба, продолжила отложенный разговор Мария.
В ОДО – зеленый театр, ложа с маленьким фойе. На сцене – решетчатая ограда, деревянная, низкая; декорации изображают летнее кафе сороковых годов, где сидят молодые лейтенанты, девушки в крепдешине. Белые скатерти, фонарики, живая изгородь, по деревянной лестнице – спуск к реке. Последние часы мирной жизни. Соломенные шляпки на девушках. Незамысловатый сюжет.
В парке – теплый летний вечер, над стеной зеленого театра видна полоска зари. Наверное, такой же вечер должен быть и по ходу пьесы. В диалоги вплетается шелест деревьев. Все говорит о том, что жизнь – это счастье и счастье это – неизбежно. Округлые, ясные фразы, хорошо выстроенные мизансцены. Липы, фонарики и все прочее – бутафорское, как и свет. Хорошо нарисованная заря спорит с зарей настоящей и, кажется, проигрывает. Издали, с танцплощадки, доносится музыка.
Последнее лето в Подмосковье: звуки танго плывут через пустырь. Где – кустарник, где – подорожник, лебеда, лопухи. Огибая стволы лип, звуки оркестра вливаются в открытое окно, томяще, неожиданно новым и неведомым изгибом приникают к душе подростка. Душа – в приоткрытую дверь – с тоской наблюдает, как, надев черные туфли и материно довоенное, модное когда-то крепдешиновое платье, выпархивает из своей комнаты юная соседка, дочь молодой еще вдовы-хозяйки. Невольное касание пронзает его насквозь, а всего-то: надушенное синее крыло скользнуло по щеке – и каблучки юной феи стучат дальше, в тревожный ад танцплощадки. Так хочется чего-то, и замирает сердце от одной мысли оказаться «там».
Но только и дел, что лихо сесть на видавший виды велосипед и помчаться, отчаянно отпуская руль на виражах, по дороге, безопасно огибающей вожделенное место, источник сладкой тревоги, призывных звуков – нежащих, вползающих иссохнувшей по ласке кошкой в грудь вместе с вечерней прохладой.
Спектакль закончился, чуть раньше они покинули ложу, аллея вела к танцплощадке. Теплая душистая ночь – и те же тревожащие звуки. Но если б!
До чего же нелеп был его наряд – впрочем, смело стилизованный в англо-среднеазиатском духе. Красная с золотом тюбетейка – хорошо еще, что он догадался ее снять и держал в руке, – белый шелковый плащ, клетчатый костюм до колен, белые гольфы, синие босоножки. Впрочем, в кружке танцев, несмотря на все обязательные падекатры, он недурно выучился скользить в танговых па, но не в таком же марсианском костюме! Толпа расступилась перед экзотической группой. Некто смуглый, с прилизанной прической, набрался духу и пригласил Марию, но получил холодно-вежливый, не оставлявший шансов отказ. Дерзкий, казалось, сам был восхищен этим отказом. Вот, оказывается, мы какие!