Улыбка Эммы - Владимир Сотников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вспоминая свою юность, я словно пытаюсь рассказать сон, которого не помню. Каждый человек знает это мучительное желание заполнить память неясными ускользающими видениями, играющими в прятки с чувствами, когда все водят и все одновременно прячутся. Где я сам, что пытаюсь найти? К кому пытаюсь вызвать интерес? К этому выросшему мальчику, который не знает о жизни ничего, но чувствует напряженный гул ожидания? Невыносимо, невыносимо искать то, чего, казалось бы, нет, но что есть главное в жизни! Вся юность занята этим. И что стало бы со мной, окажись я наедине, лицом к лицу с этой невыносимостью до конца? Сгорел бы, сгорел без остатка. Привычка жить, обыденность ее спасала меня, как спасает всех. Всех? Не знаю, как не знал и тогда. Я был один.
Только по огромной любви, вспыхивающей из-за леса, когда я раз в месяц приезжал домой на автобусе, по ней только я ощутил, что жизнь моя изменилась. Хотя бы незначительно, но изменилась. Но все же я не считал великим событием поступление в пединститут, который находился в ближайшем городе. Важным, но не великим, как мне хотелось. Может быть, потому, что выбор был простым, между Гомелем и Могилевом, и этот выбор был одним из тех обманов, которыми жизнь, как частоколом, уставляет свою дорогу. Выбрал, значит, принял решение. А по сути это было одно и то же. Гомель, Могилев, Брянск, Смоленск – это не выбор. Я выходил на дорогу, Гомель направо, Могилев налево. Но, в отличие от сказки, наказание было одно и то же. Машинальность жизни. Как-то само собой я поступил в пединститут, потому что был из учительской семьи, само собой проживал день за днем в одном и том же томительном распорядке – утро, день, вечер, ночь, само собой много читал без разбора, накапливая в себе чувства и сопереживания, которые не знали, куда деться, куда выплеснуться, куда исчезнуть, так и не сумев присвоиться. Ну и что? – звучал под каждый мой шаг во мне вопрос. Ну и что?
Жить как все было наказанием за то, что живу неправильно – как все. Голова кружилась от этой мысли, странной, замкнутой, похожей на кружение собаки за своим хвостом.
Я пытаюсь сейчас описать свое тогдашнее состояние, которое, как мне казалось, продлится навсегда. Но как можно описать пустоту? И со спасительной улыбкой самоиронии, с отчаянием невозможности сказать точно и ясно, с воспоминанием обо всех штампах и банальностях вроде «фронт катился на запад», «книги помогали мне жить» я напишу сейчас смешные слова, которые невозможно произнести без улыбки: был я тогда губкой, и пусть бы подольше продлилась ее жажда. Пусть бы подольше продлилась ее втягивающая пустота.
Слова умеют ждать.
Учеба давалась мне легко – хочется мне написать. И еще хочется написать: я скучал по дому, жил новой студенческой жизнью. Но что же это за фразы? Откуда они берутся? Ничего в них нет от той жизни. Это не обо мне. Неужели я смеюсь над собой?
Тот человек бродит в моей памяти неприкаянный, одинокий в своем главном одиночестве, невыразимом даже теперь. Как же ему не хватало меня – того, каким я стал сейчас. Несправедливо время, находящее в прошлом свое отражение, но не умеющее в будущем найти если не собеседника, то хотя бы молчаливого и понимающего двойника.
А отец? – спросите вы меня в один со мной голос. – Где же он был и почему меня оставил?
Я много думаю о том, почему вдруг засияла передо мной эта юношеская пропасть одиночества, хотя он был всегда рядом. Я уже говорил о моем ощущении выпавшего из гнезда птенца, которого отцовские руки перестали усаживать обратно. Может быть, это чрезмерный, гротескный образ, но мне сейчас нечем его заменить в своей спешке выразить то, что я начинаю улавливать. Все детство я был этим птенцом, но кончилось это время, и мы посмотрели глаза в глаза, узнавая себя друг в друге. Удивление и молчание появляется при этом узнавании! Неизбежное молчание. Нет, не оставил он меня, а оттолкнул, сам того не осознавая, к необходимому одиночеству, к бесконечности, в которую не захотел входить. Он побоялся, что мне будет тесно вместе с ним, или, наверное, я думаю это сейчас за него. Так ли это? Не знаю. Если так думаю, то это может быть? – вспоминаю я один из его примитивных, как примитивная живопись, афоризмов. Трудно удержаться и не добавить от себя: если это может быть, значит, так и есть. Мудрость по наследству.
В подтверждение своих странных мыслей я вспоминаю подробности той жизни, без которых читатель уже не выдержит непонятности.
В один из моих приездов домой мы пошли с отцом на кладбище проведать могилы дедушки с бабушкой. Мы шли молча по пыльной дороге, и поперечный ветерок стал переносить перед нами какие-то странные тени. Конечно, это была пыль, конечно. Она всегда струится змейками перед идущими. И вдруг я вспомнил свой давний стыд, который уже долго не давал моей душе успокоиться, и стал рассказывать о нем отцу. Когда-то еще в школе, когда принято было драться классом на класс, улица на улицу – странные деревенские обычаи – в одной из таких свалок я выбрал для себя врага, который, вырвавшись, бросился убегать. Этот мальчик был младше меня года на три и, конечно, слабее, но бегал почему-то не хуже. Я не мог его догнать. Вскоре усталость моя превратилась в злость, и злость превратилась во что-то такое, чего я раньше никогда в себе не чувствовал. Мне казалось, я стал зверем, но совсем не противился этому! Наоборот, раздувал внутри себя этот странный заострившийся огонь, который гнал и гнал меня вперед. Я хотел догнать, хотел быть страшным для моей жертвы, хотел бить… Сколько мы так бежали, я не помню, но долго и далеко – ведь мы добежали до этого нового кладбища, а оно в пяти километрах от нашей деревни. И вот точно такие тени спасли меня тогда. Я увидел, как они перетекают через дорогу, и подумал почему-то, что это души умерших – с кладбища. И остановился как вкопанный, чувствуя, что дальше нельзя. Я не мог бежать дальше, не мог даже идти. Опустился в пыль и заплакал. Даже мальчик тогда удивился. Он обошел меня и побежал домой.
Я рассказывал это отцу на той же дороге, на том же месте, где когда-то плакал, не понимая, что было со мной тогда и что творится сейчас, почему точно такое же странное и непонятное чувство незнания и непонимания себя, как будто я нес в себе другого человека, появилось во мне. Только на этот раз я чувствовал не злость, не страшного зверя внутри себя, а странное стеклянное существо, которое разобьется при следующем, казалось, слове. И это тоже я говорил отцу, с удивлением замечая, что не слышу в ответ ни слова. Он молчал! Молчал.
И через какое-то время, через несколько дней или недель, неважно, однажды в комнате общежития, вдруг почему-то испугавшись и спохватившись, что время соскользнуло со своего хода и закончится, и я не успею, не успею ничего ему сказать, – я вдруг запер дверь, схватил бумагу и стал писать ему письмо. Я писал, что хочу рассказывать и рассказывать ему про тот стыд, и если у меня не получилось, то, может быть, я напишу лучше? И я писал о том, что этот стыд в моих снах превратился в мои же следы, которые появлялись передо мной, и я должен был повторять их, и как же я не хотел на них наступать! И все другое, что я хотел сказать только себе или себе подобному, я писал в этом письме. Тяжело нести искренность широким сосудом. Каким же опустошенным, ослабевшим до дрожи в руках, до той стариковской слабости, когда надо присесть по дороге на скамейку, был я после того, как быстро и поспешно, чтобы не передумать, сбегал на почту и послал письмо.
Где оно? Мне кажется, я послал его в пустоту, если можно назвать пустотой небо.
Однажды я ехал в поезде. В плацкартном вагоне на боковых местах за столиком сидели отец с сыном – пожилой и взрослый. Сына я узнал, мы с ним учились в пединституте. Странная фамилия Клепча. При чем здесь фамилия? Я отвернулся, чтобы он меня не узнал. Судя по громкому разговору, они работали в одной школе директором и учителем. С большим аппетитом они ели двух куриц. Страшно толстые, невероятно толстые, блестящие жиром. При чем тут это? Не знаю. Когда они ушли курить в тамбур, я сидел и оцепенело смотрел в окно, наверное, даже не мигая. Ужас жизни охватил меня.
Я смотрел на провода, на скорости то соединяющиеся, то разлетающиеся, и думал смешную в своей странности, смешанную со слезами мысль: мы с отцом похожи на эти провода. Как я благодарен ему за то молчание!
Исповедь безответна.
Нет, нет, не так. Не совсем так. Я спешу если не исправить сказанное, то дополнить. Не в исповеди дело, не только в ней. Мы просто не могли с отцом быть парой близких людей, как эти Клепчи, не могли. Как провода, мы летели рядом, и он уступал мне бесконечность. Своим молчанием он как будто открывал пустоту, необходимую моим словам.
Не испортил ли я этим дополнением сказанное? Бывает, еще как бывает, когда лишнее объяснение, как неосторожное движение рукой, мутит воду рядом с ярким камешком, и он сливается с другими на песчаном дне.
Я приезжал домой чуть ли не каждые выходные. И даже не домой меня тянуло, а в то пространство, которое дом окружало: поле, лес, проселочные дороги. Мне надо был надышаться этим воздухом.