Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя на ужасные параши, на сплошь загаженные углы, невольно с тревогой думается: сколько же узников перебывало тут до нас и куда все они потом подевались?
Окон здесь нет, вместо них узкие – можно лишь просунуть руку – прямоугольные прорези, с выбитыми в рамах повсюду стеклами, из которых, если встать на придвинутые к стенам полуломанные ящики и при этом еще подняться на носочки, можно увидеть пыльные красно-коричневые черепичные крыши городских зданий. В ясные дни, примерно около полудня, в крайнее от помоста оконце пробивается хилый, февральский луч солнца. Тогда я стараюсь быть возле ящика – хочется хотя бы на мгновенье почувствовать холодный манящий свет воли.
Сегодня, на ежедневной утренней перекличке, которую проводит местный «пахан», оказалось в наличии 113 человек. Вчера числилось 117. Четверо отбывших минувшей ночью в иной, вероятно, более добрый, милосердный мир мертвецов, покоятся сейчас, прикрытые пыльной мешковиной, в продолговатом углублении возле двери. Их вынесут позднее на потрепанных брезентовых носилках наши охранники, которые доставляют сюда раз в сутки еду.
Итак, сегодня нас – 113 живых. Это – и «восточники», и поляки, и чехи, и итальянцы, и французы, и англичане, и бельгийцы, и греки, и даже немцы. Словом, по прихоти нацистов собрались под одной крышей люди почти всех национальностей. Экзотической достопримечательностью нашего разномастного общества по праву являются два чрезвычайно важных смуглолицых индуса, в когда-то наверняка снежно-белых, а сейчас – в грязно-серых чалмах и в такого же цвета широких, изрядно помятых «шальварах», что выглядывают из-под обширных цветных балахонов, прибывшие сюда непонятно откуда два дня назад. Наша соседка, украинка Надя из Гомеля, беспрерывно грызущая под своей «хусточкой» что-то каменисто-серое, как она назвала – «жмых», увидев впервые эту пару, воскликнула в тихом восторге: «Ой, мамо ридная, хиба ж це прынцы якие?» «Прынцы» ведут себя так, словно, кроме них, тут никого нет: ни с кем не разговаривают, не общаются и либо вышагивают парно, плечо в плечо, вдоль помоста, либо сидят рядком на заплеванном полу, скрестив ноги, сложив на груди руки «лодочкой» и устремив куда-то вдаль неподвижные взгляды.
С некоторыми узниками из «ближнего окружения» я познакомилась, – все они, так же как и мы, сидят за побег. Каждый день прибывают «новенькие», их сразу окружают плотной стеной, перебивая друг друга, расспрашивают на разных языках, как там, на воле, слышно ли что о наступлении русских, не началась ли и здесь, в городе, эвакуация населения?
Как я уже сказала, раз в день за тяжелой, обитой металлом дверью раздаются немецкие голоса, ржаво скрипят запоры, и два солдата-инвалида вносят бак с водой, а еще два – короб с хлебом. Моментально возле входа возникает галдящая, возбужденная толпа с кружками, банками, черепками в руках. Ежедневная наша пайка – кружка затхлой, жутко воняющей хлоркой и еще какой-то дрянью воды и четверть маленькой буханки тяжелого, вязкого ржаного хлеба. Хлеб, конечно, съедается всеми сразу и без остатка, но устойчивое чувство голода от этого не исчезает. Однако больше, чем голод, мучает жажда. Засыпая, я часто вижу воду – много – целое море прозрачной, голубовато-серебристой воды, слышу плеск волн, звон срывающихся с ладоней капель…
Днем в тюрьме сравнительно тихо, спокойно. В ожидании желанного «обеда» каждый занимается тем, что ему больше по душе. Итальянцы – в основном они оккупировали помост – либо поют красивыми, мягкими голосами про «Сантану» и «Лючию», либо шумно – порой слишком шумно – принимаются выяснять между собой отношения. Англичане, поглядывая с легким презрением в сторону помоста, молчаливо тасуют карты. Французы и бельгийцы ведут вполголоса обстоятельную беседу о политике – в частности, о том, как будут делить поверженную Германию после войны русские, американцы и англичане. «Прынцы», сидя на полу в обычной позе, слегка покачиваясь, выпрашивают с закрытыми глазами у своего Будды необходимые им милости. А «восточники», поляки и чехи, удобно устроившись возле неказистых узелков, предпочитают с храпом досматривать ночные сны.
Все оживает здесь с наступлением ночи. «Темница» словно бы вся приходит в движение, в основном оно направлено в сторону зловонных углов с парашами. Наши с мамой «лежбища» – почти в центре помещения (все удобные возле стен места давно заняты), поэтому то и дело чьи-то ноги спотыкаются о нас, и кто-то невидимый скороговоркой бормочет разноязычные извинения.
Внезапно в кромешной, удушливой тьме (вонь к ночи заметно усиливается) в разных концах чердака вспыхивают блуждающие, чадящие смрадом и дымом красноватые огоньки. Они мечутся по грязным, обшарпанным стенам, скользят по черным балкам с висящими на них в вышине седыми лохмотьями паутины, выхватывают из мрака незнакомые лица, руки. Словом, зрелище фантастическое, немного жутковатое – такое надо видеть, словами его не опишешь.
Особенно меня поразили эти снующие в кромешной тьме красные, сопровождаемые удушливыми, черно-серыми кисейными шлейфами огни в первый вечер.
– Что это? – удивленно, ни к кому не обращаясь, спросила я.
– Горящие провода, – охотно объяснил по-польски кто-то невидимый рядом. – Когда-то здесь было электричество. Сейчас на стенах остались кое-где провода. Парни срывают их и поджигают. Начали англичане, теперь это делают все остальные.
В тот же вечер мы услышали песню. Прекрасный мужской голос с невыразимой грустью выводил в наступившей тишине знакомые слова знакомой чудесной мелодии:
…Мамо сантанте фели-иче,
Мамо сантанте амо-о-ора…
– Кто это поет? – в страшном волнении опять спросила я.
– Один итальянский парень, его зовут Петруччио, – ответил невидимый сосед. – Их тут была целая семья. Два дня назад полицаи увели куда-то его мать и сестру. Теперь он тоскует. Раньше часто пел; бывало, крикнешь ему: «Эй, компанелло, пой!» – он и поет. А сейчас больше молчит. Тоскует…
Сегодня заканчивается четвертый день нашего здесь пребывания, и сегодня же я решилась – извлекла из кошелки свою недописанную тетрадь и парижскую ручку, пристроилась на полу, за спиной мамы. Пока есть возможность, буду по-прежнему вести свою «летопись». Этим сейчас и занималась. А теперь надо кончать – уже опускаются сумерки, и букв почти не видно. Итак, если ничего не изменится – до завтра.
8 февраля (на этот раз дата установлена точно)
Расскажу о том, что произошло с нами со времени последней моей записи еще там, в Грозз-Кребсе. Описать в подробностях эти кошмарные две с половиной недели невозможно – слишком