Отречение - Петр Проскурин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, спасибо тебе, внучек, — сказал он. — Накормил рыбкой, душу я отвел…
— Понравилась, дедушка?
— Такой рыбы сроду не пробовал, у нас такая важная не водится… Хороша рыбка! — еще раз похвалил Захар от души.
— Хочешь, мы с тобой на рыбалку сходим? — предложил Серега и нахмурился; на другом конце стола заговорили громче: женщины, пришедшие с мужьями, успевавшие и поддержать застолье, и помогать хозяйке подавать и убирать лишнее, дружно предложили сделать перерыв перед пельменями, посылая мужиков выйти прохладиться и покурить на вольном воздухе, но виновник неожиданного шума, худощавый парень лет двадцати восьми, с самого начала привлекший внимание Захара своим беспокойным лицом, не сдавался; он с деланной готовностью улыбался то в одну, то в другую сторону, кивал припавшей к его плечу жене, женщине с веселым приятным лицом, и все время порывался встать; жена, мягко приговаривая что-то, насильно усаживала его обратно. Все за столом, переглядываясь и пересмеиваясь, беззлобно наблюдали за супружеской борьбой; Василий, разрумянившийся, помолодевший, в новой нейлоновой сорочке с закатанными рукавами, махнул рукой.
— Брось его, Паш, — попросил он, — пусть говорит, теперь его не удержишь, расхристается — легче станет.
За столом слова хозяина одобрили, а Серега вполголоса сообщил Захару, что это шофер на самосвале, Володька Косов, что все его зовут праведником, так как он всем правду говорит, и что из-за этого начальство его не любит, стороной обходит, и даже премиальных лишает, что он институт в Москве кончал и все на свете знает.
«Гм, праведник, значит», — заметил про себя Захар, с интересом глядя на Косова, уже решительнее пресекшего очередную попытку жены остановить его и обратившегося теперь через весь стол прямо к гостю:
— Я уважаю здесь всех, Захар Тарасович, но я категорически против такого порядка: собраться, поесть, попить и разойтись молча спать с набитым до отказа брюхом. У нас на Руси вот уже сколько лет приучают народ пить молча, вглухую. А собираться за столом можно лишь в одном случае: ради беседы, вы, Захар Тарасович, человек многоопытный, много повидавший, вы державу из конца в конец проехали. Что там слышно в народе? Какими переменами собираются удивить? Какие облака собираются на горизонтах?
— Ух ты, чешет! — уважительно одобрил Косова вполголоса сосед Захара, мужчина примерно одних с ним лет, по фамилии Казанок. — Умел бы я так шпарить, отпуск получал бы только летом!
Вновь поднялся легкий шумок, но Косов, с презрительным видом дождавшись тишины, снова обратившись к гостю из далеких краев, стал развивать теорию о том, что в молодости у человека сил много, сказать нечего, а в старости сказать много можно, а сил не хватает даже рта открыть, а потому человеку никогда и не подняться к небу… и самый бесполезный и сорный вид жизни на земле — человек.
За столом, обдумывая услышанное, выжидающе притихли; вглядываясь сквозь плывший табачный дым в Косова, в его разгоревшееся злое лицо, Захар добродушно спросил:
— Как же ты дальше жить станешь, сынок? Ты уж не серчай, я сюда сына с невесткой, внуков повидать ехал, правда, много в дороге повидал. Кто ж тебя так обидел?
— Папаша его обидел! — опять не выдержал смешливый Казанок, часто и беспорядочно помаргивая. — Не в духе, видать, сработал такое чудо! Бывает…
Опять беззлобно засмеялись, зашумели, но сам Косов, почувствовав достойного собеседника, вскинулся, не обращая внимания на Казанка, хотел было пересесть к гостю поближе, но ему не дали и заставили опуститься на свое место.
— Ты мой корень не трогай, — отмахнулся Косов, на время забывши о своем желании послушать заезжего гостя. — Ты мне и без того надоел, путаешься каждый раз под ногами.
— Да хватит вам, мужики, как сойдутся, и пошло! — теперь уже зароптали женщины. — Таким умникам в Москве надо сидеть, указы строчить. Серега, давай врубай музыку, танцевать хочу!
— Умница! Умница, Анечка, в самый раз! — подхватила Паша, жена Косова, отодвигаясь от него и выбираясь из-за стола. — Танцевать, я Васю приглашаю! А ты сиди, раз ты такой умный, умнее всех! — бросила она мужу, оглядываясь. — У-и, моченьки моей нет с этим головастиком, день и ночь гудит, ему бы с Марксом в одной постели лежать, а не с бабой!
— Паша! — мягко одернула ее хозяйка, указывая в сторону сына, копавшегося над магнитофоном.
— Позвольте, позвольте! — запротестовал Костя. — Я хотел у Захара Тарасовича про революцию спросить, зачем они ее делали? Он же на гражданской бывал… Захар Тарасович, вас кто-нибудь просил, мир переворачивать? Я лично вас просил?
— Ну, это уж тебе теперь, сынок, отвечать, кто кого просил, кто не просил, все теперь твое, обиды тоже твои, мы свое отгрохали, — отмахнулся Захар. — Ты в самом деле поглядывай, а то упустишь бабу, променяет на какого-нибудь Маркса, и свисти тогда в палец!
Еще один гость, напарник Василия по крану, Бологов, посмеиваясь и подзадоривая праведника Косова, перемигнувшись с Василием и Казанком, пропустили под шумок еще по одной; Косов заметил и совсем уж обиделся, но тут загремел магнитофон, женщины вытащили Косова из-за стола, закружили по комнате, и он, для приличия покуражившись, развернув плечи и в один момент преобразившись, стал выделывать вокруг жены такие модные дергания руками, ногами, головой, которая, казалось, вот-вот оторвется и отлетит куда-нибудь в угол, что все, подбадривая, захлопали в такт, стали хвалить Косова.
После пельменей и чая с шиповником и мятой еще посидели на крыльце, поговорили о всякой всячине и, после напоминания Бологова, что завтра рабочий день, разошлись. Серега, привыкший рано ложиться и давно клевавший носом, ушел спать, Аня с дочерью принялись прибираться после гостей, а Василий с Захаром вышли на улицу. Было еще не поздно, и Захар сразу услышал отдаленный, непрерывный, как бы идущий из самой земли гул стройки.
— Ты, батя, на Косова не обижайся, — попросил Василий. — Хороший парень, характер подводит, сам себя остановить не может. Какой-то без тормозов, где-нибудь и влипнет по мелочишке…
— Говорунов у нас всегда хватало, нахлебался я от них. Вроде и дело говорит, а зачем он языком чешет, сам не знает. А кто другой и подавно. Лучше вон чурбак какой на зиму расколи.
Уставши от дороги, застолья и разнобоя мыслей и впечатлений, лесник долго ворочался с боку на бок, слыша за дверью осторожные шаги и шепот хозяев.
Проснувшись, щурясь от солнца, пробивающего насквозь реденькую занавеску на окне, он увидел сидевшего неподалеку на стуле Василия. Открыв глаза, лесник смутил сына, и от неожиданной догадки, сразу все объяснявшей, он негромко прокашлялся.
— Здравствуй, батя. Понимаешь, захотелось рядом посидеть…
— За что, Василий, — решился после паузы лесник, — на меня осерчал? Ни одного письма за столько лет. Своему брату ничего не сказал. Намертво отрезал.
— Подступило под самое яблочко, батя, — встряхнул головой Василий, провел ребром широкой ладони у себя под подбородком. — Лучше не допытывайся, зачем душу ворошить?
— А ты меня попусту не жалей, — косо глянув, Захар скинул ноги с кровати и сел, плотно уставил босые желтоватые ступни подсохших ног в прохладный крашеный пол. — Мне хитрить перед последним порогом не к чему. У Ильи пытал, тоже, вижу, кряхтит. Какая кошка между вами прошмыгнула?
— Никакой кошки, батя… ну, правда!
— Не бреши, — оборвал лесник и увидел, как у Василия заходили, перекатываясь, тяжелые желваки. — Зелены вы еще старого гуся на мякине морочить. Говори, самому легче станет.
В окно, в просвет занавесок разбойно ворвался солнечный луч, и лицо Василия дрогнуло.
— Что ж, Илюшка тебе не сказал, батя? — сцепив руки на коленях, Василий вымученно усмехнулся. — Сам посоветовал после того письма уехать подальше…
— Какого письма? — настойчиво переспросил Захар, не отпуская глаз Василия, и тот сдался.
— Ладно, батя, — сказал он тихо, чувствуя облегчение от своей решимости, — раз ты уж такой дотошный… пришло такое письмо, без подписи, из Зежска, что ли. Никакой я вроде и не Дерюгин, никогда не был им, а так… понимаешь… отец у меня…
— Молчи, — тяжело уронил лесник, с трудом сдержал мутную поднявшуюся тяжесть в груди, стараясь осадить ее, не пустить дальше. — Был Дерюгин и останешься… Молчи…
— Батя!
— Молчи, я знаю правду… Неподъемная она, — любой подломится, — как-то непривычно жестко, словно издалека, сказал лесник, глядя мимо Василия в окно и вспоминая берег другой реки, забитый молодым лесом погост, затемневший крест под одинокой березой, старого Коржа рядом с дубовой колодой, приготовленной для самого себя. — Сотвори свое, тогда и суди. Других-то как судить? Время проклятое, на всю Россию тавро пришлепнули, до сих пор от него смердит… А живая кровь, она не терпит, нету того знака в русском теле, размыло, унесло живой кровью. Сколько ее пролилось безвинно да напрасно, в дурном сне не увидишь. Тебе выпало жить — живи…