Парк евреев - Григорий Канович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стависская запустила обнаженную по локоть, сморщенную, в мелкой гречке, руку в волосы, громко задышала и вдруг, против их ожидания, вытолкнула из горла:
– Еврейская кровь есть еврейская кровь.
Ицхак и Натан переглянулись. Что она имела в виду?
Малкину на ум почему-то пришло крещение Авивы в Эчмиадзине в Армении. Отец ее, армянин, увез маленькую дочку на свою родину и окрестил. Правда, Сарра настояла, чтобы девочку назвали Авива – Весна. Весна так весна, согласился отец-христианин. Но Лея произнесла слова с такой яростью, с таким молодым неистовством, что Ицхак отбросил свою догадку.
– О чем это она? – не выдержал Натан.
– Помолчи.
Малкин опасался, что они могут вспугнуть ее попытку заговорить о чем-то сокровенном, и Лея снова погрузится в свое непролазное молчание.
Как бы то ни было, и Ицхак, и Натан понимали, что за ее вырвавшимся не то благословением, не то проклятием кроется какая-то смертельная обида.
Тишина, как сосновая смола, сочилась в уши. Гутионтов и Малкин смотрели друг на друга и, как из засады, подстерегали каждое ее слово. Но Стависская безучастно босоножкой гоняла под столиком скомканный картонный стаканчик из-под мороженого: туда – сюда, туда – сюда.
Перекатывание, видно, успокаивало ее и примиряло с обидой.
С близлежащего корта долетало размеренное постукивание теннисного мячика о стенку.
Лея то и дело поворачивала голову и старалась что-то разглядеть и услышать, но это не имело никакого отношения ни к ее крещеной Авиве, ни к корту, ни даже к этому времени.
Натан Гутионтов, потерявший надежду что-нибудь еще услышать от Леи, заторопился к телефонной будке, из которой через каждые два часа звонил своей Нине, как опытный понаторевший в обманах муж-изменник или неисправимый ревнивец. Снимет, бывало, трубку, прогудит: «Тебе ничего в городе не нужно?», услышит в ответ: «Ничего» и успокоится до следующего звонка.
Отчаялся разговорить Стависскую и Ицхак. Он пялился на Лею, на картонный стаканчик под столом и неспешно размышлял о том, что, может, это и к лучшему, что она ничего, кроме лавки Пагирского, не помнит. Ведь есть память-мстительница, везде и всюду выискивающая свою жертву, только и помышляющая, как бы кому отплатить, расквитаться, свести счеты, в отместку, хотя бы в мыслях, смять, раздавить, казнить. И есть память – больничная сиделка, выхаживающая раненых, поднимающая на ноги увечных, укрепляющая дух обиженных и униженных, привечающая отверженных, каждого, кому больно и одиноко.
Малкин не задумывался, какая из них была у Леи. Его страшили глухие, недобрые намеки Гершензона, невнятные подозрения Моше о ее послевоенном прошлом, но добиться от него какой-нибудь ясности и определенности Ицхак не мог. Моше убегал от прямого ответа на вопросы, но чувствовалось: он знает больше, чем они все вместе взятые. Может, даже он когда-то имел дело со Стависской. Или у него были счеты с ее мужем, служившим в учреждении, которое наводило ужас на всех – виновных и невиновных.
Как бы угадав мысли Малкина, Лея вдруг упрямо и остервенело произнесла:
– Убить хочет… Убить.
Глаза ее странно округлились, зрачки сверкнули так, словно их подпалили пучком горящей соломы; на губах, покрывшихся пеной то ли от страха, то ли от готовности к защите, застыли обрывки речи.
Ицхак боялся поднять на нее глаза. Он сидел на пластмассовом стуле, понурив голову, и пытался сопоставить первую фразу Стависской со второй. Он был уверен, что между ними существует некая трудно уловимая связь, может, даже зависимость, которую не так-то просто было установить. Мешали Малкину и намеки Моше, заставляя то и дело возвращаться к тому времени, когда муж Леи, да и сама Лея получали жалованье не открыто, как все, а в строго охраняемом от простых смертных месте.
О семье Стависской ходили разные слухи, о ней все время шушукались, сплетничали.
Еще совсем недавно евреи живо обсуждали слух о том, что Стависские-Мнацаканяны наладились уехать и не куда-нибудь, а в Австралию. И это несмотря на то, что у Леи в Израиле жили две сестры и брат, причем у брата была сеть магазинов, не то галантерейных, не то кондитерских. Но златокузнец Самвел Мнацаканян и слышать не хотел о Земле обетованной. Его не прельщали ни богатые родственники, ни старинная армянская церковь в Иерусалиме. В Австралию – и все.
Наверное, они и уехали бы, как уверяли всезнайки, если бы не Лея. Зять наотрез отказывался брать тёщу с собой. Он был готов обеспечить ее всем – снять квартиру, нанять человека, заплатить за год вперед знакомому доктору, лишь бы избавиться от этой ноши. Но Сарра сказала: «Лучше разведусь, но маму не брошу». Так они и застряли в надежде на то, что Лея долго не протянет.
Смерти Стависская, наверное, и не боялась. Она, скорее, боялась другого, но чего именно, никто не мог у нее выведать.
В послевоенные годы она не делала тайны из того, что служила, как она выражалась, в карательных органах города Каунаса, знали и о том, что Лея была и в гетто, и в лесу – в партизанском отряде. Стависская только не называла по имени свое учреждение – и так было ясно. Там же фотографом работал и ее муж, тихий и непостижимый, как засвеченная пленка, Лейбе Хазин, снимавший, как не трудно догадаться, не народные гулянья и не сельские свадьбы.
Конец ознакомительного фрагмента.