Пространство Эвклида - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дня три услаждал нас аромат повести и бесед. И студент выдерживал себя, но потом начал сдавать.
— Петр Иванович, а вы астрономов видали?
— Видал… — отвечал он.
— Правда, от них все небо видно?
Наставник кивает головой.
— А месяц тоже видно?
— Месяц совсем видно, как следует… Вот как остров отсюда, — показывает рукой в окно из нашего чердака.
— А что на нем видно, Петр Иваныч?
— Горы и долины разные… — со вздохом отвечает бывший студент.
— Неужто и долины? — восклицает Мохруша.
— И долины…
— Так, может, и коровы там ходят?! — уже восхищенно вопрошает Мохруша.
— Не-ет… — с глубоким выдохом и с безнадежностью в голосе отрезает Петр Иваныч, — коровы и люди передохли!..
Захлопывает книгу; нервно зевает, потом в глазах его появляется хитреца и вкрадчивость в голосе:
— Ребятки, нет ли у кого из вас гривенника?
Нам делается неловко: гривенник, конечно, мы бы кое-как набрали, но запрещено нам Петру Иванычу такие услуги делать. И жаль его, что он мучается, и боязно за него, как бы не напился.
И чтоб развлечь его, замять разговор, спросил кто-то:
— А царя видали, Петр Иваныч?
— Видал… Огромный — страсть… — уже закрывая глаза, мычит студент, клонит голову на грудь и засыпает. Чмокает во сне губами и храпит.
Несколько раз удирал и спивался наш наставник. Однажды его привел Аркадский в странном для нас пиджаке, с двумя хвостами сзади, и в клетчатых брюках, обутого в опорки на босу ногу. Последний раз сам Федор Емельянович привез бывшего студента в одном нижнем белье, прикрытым извозчичьей попоной…
После этого Петр Иваныч исчез совсем, и даже подобного ему трупа не было нигде обнаружено полицией.
Пришлось нам самим посменно дочитывать прекрасную повесть Льва Толстого. Чтения продолжались и дальше, и называли мы их «Поминками по Петре Иваныче, парами спирта с земли вознесенного». Молодость не зла, но смешлива над немощами и болезнями.
Глава четвертая
Учителя по искусству
Школа Верроккьо помогла Леонардо развернуться в великого мастера, и Леонардо с какого-то момента даже еще пребывания у Верроккьо уже расходится с ним в направлениях, продолжает линию собственного творчества и становится несоизмерим со своим учителем.
Но у Леонардо мы не встречаем учеников, перешагнувших учителя и создавших свои школы. Действительно, все так называемые «леонардески» представляют собою не больше, как пародию на оригиналы.
В том-то и дело, что великие мастера в своем творчестве достигают такой законченности, что продолжение их линии становится невозможным. Они обрывают собой целый исторический период, а каждое их произведение является резко отличным этапом их роста. Средний мастер ровен, гладок и не знает ошибок, великий — взрывчат, подъемы и спады — это его нормальный путь; одна ошибка Леонардо полезнее для потомства, чем целый ворох благополучия хотя бы у того же Рубенса.
Учиться у великого мастера технически можно только на отдельных этапах его работ, все же его творчество учит нас лишь процессу его роста и становления, — этого в учебу не включить.
Есть учителя, бросающие ученикам остатки от своих излишеств, каковы, например, Тициан, Веронезе, Тьеполо, а есть и другие, которые заводят ученика в бездорожные места и предоставляют ему самому отыскивать дорогу на примере учителя. Научить каноническим правилам изображения и научить учиться — это две области, по которым разделяются учителя по искусству.
За полтора с лишком десятка лет моего ученичества много мне пришлось переиспытать на моей спине всяких учительских сноровок — и русских, и западноевропейских.
Менее вредными из них были, пожалуй, те, которые щенком швыряли меня в глубину, даже не осведомившись о том, умею ли я плавать.
Язык наш профессиональный коряв и неясен. Наши термины часто рождали недоразумения между самими работниками.
Не говоря уже о классическом несговоре до распри и ненависти в гениальном треугольнике — Леонардо — Рафаэль — Микеланджело, имеются и более близкие примеры таких недоразумений.
Когда Суриков упрекал Репина в его беспомощности организовать горизонтальную плоскость картины, благодаря чему его персонажи «воткнуты, как ни попади, уходят ногами под землю или болтаются в воздухе», то я слушал спокойно Василия Ивановича и не очень волновался за Илью Ефимовича.
Я отлично сознавал, что оба эти мастера в одинаковой мере игнорируют основное построение картины, что «Убиение Грозным сына» и «Боярыня Морозова» одинаково не выполняют требований, предъявленных Суриковым к Репину, да и не в этом сила или слабость действия этих картин. Роскошь этих произведений заключена целиком в физиологическом действии сюжета, сюжету подчинены технические приемы и навыки этих живописцев. Школьная перспектива, в системе которой развернута иллюзия, конструктивно и органически не увязана ни с событием Грозного, ни с Морозовой, в силу чего предпосылка знания фактов этих событий, чтоб получить от них должный эффект, — неизбежна.
Что это пререкание моих отцов не больше, чем пикировка избалованных славой изобразителей, явствует из обратного суждения Репина о «Покорении Сибири Ермаком» Сурикова: «Это композиция?! Вздор, каша!»
Личных учеников у этих титанов русского передвижничества не назвать[36], но влияние их на массы художнической молодежи огромно: есть чем полакомиться возле этого красочного кутежа, богатства типов, глубоко врезавшихся в наши представления.
Я уже упоминал вскользь об одном учителе, засевшем в недрах Академии.
Чудак, заноза, пифия дельфийская, единственный учитель, хитрый мужичонка — не перечесть всех кличек и отзывов о Чистякове Павле Петровиче.
В 1858 году Чистяков, тогда кончающий студент Академии, познакомился с А. Ивановым перед его работами, за несколько дней до кончины мастера.
Павел Петрович рассказывал:
— Ну, что же — виноват! Не понял, не дотянулся в то время умом и сердцем до Иванова, потому и наскочил пыжом таким на Александра Андреевича!.. Мне бы ему в ножки бухнуть, а ведь я — пыжом: ручки, мол, Александр Андреевич, у раба не того… закончить бы, — не сбегать ли мне за палитрой! Да… Ну, а потом и жизнь мою на Иванове потерял: такую перестройку он во мне наделал… Картина спервоначала для меня как бы ни то ни се, — потому ведь и наскок произвел я на мученика, — а домой пришел — не спится, словно что-то вверх тормашками во мне поднялось и головой на подушке кружит: то небо ультрамарином с кобальтом над пустыней засияет, то мальчик дрожащий перед глазами всю температуру природную передает — прямо наваждение!.. Утром бегу опять в Тициановский зал[37], да так и заладил изо дня в день. То один, то другой этюд обхаживаю, в себя вбираю. Удержу себе найти не могу… Стою перед этюдом «Дрожащего» (помните, тот,