Пространство Эвклида - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец замечал такие мои переживания:
— Какой ты, право, — говорил он, шершавя мою руку в своих ладонях, — в дорогу вышел, так не надо кочки считать… А ты о впереди думай, — и на душе будет весело!
Из подвала, где меня мучила лихорадка, я перебрался в дворницкую отца, там провел зиму, работая в классах живописи и рисования.
К весне, когда подошла последняя зимняя путевка по талому снегу, отец вернулся с базара; с несколько смущенным, но довольным видом развернул он новые посконные штаны, шапку с затыльником и лапти.
Я понял сразу: ссыпка победила отца, механическая погрузка провалилась.
Он сказал:
— Ты не сомневайся, этим я в сменное время займусь… У Шахобалова знакомые дружки подыскались — в артель позвали…
Ссыпка для специалиста — это запой для пьяницы. Конечно, мой родитель и сменные и занятые часы перепутал. Запустил улицу и двор. В промежутках между классами я колол и таскал дрова, орудовал метлой и совком, старался, как мог, прикрыть отсутствие отца.
Мои старания изъяна не скрыли: дело чистоты и порядка по дому сильно захромало. Тем более, дом был видный — банковский. Конец ссыпочному сезону приближался, но события созрели быстрее: в один из торжественных дней на воротах не оказалось флага, подстегнутый замечанием полиции, управляющий в этот же вечер торжественного дня уволил отца со службы. С сундуком, отяжелевшим костюмом грузчика, перебрались мы в комнату — за рубль в месяц (дорожали цены!). Помещение было тесное, принимая во внимание рост отца, но не таков был мой родитель, чтоб огорчаться мелочами.
— Смотри ты, совсем как в келейке, — сказал он, ложась спать, — только там я кверху ногами угол делал, а здесь боком складываюсь!
Видно было, что его умиляло такое совпадение масштабов — хлыновского и самарского.
Не сразу вошел я в подъезд Классов живописи и рисования. Застенчивость водила мои ноги взад и вперед мимо входа. Наконец, отчаявшись, проскочил я в парадное и поднялся по лестнице до двери с визитной карточкой. На ней было мелко награвировано:
«Федор Емельянович Буров, императорской Академии художеств классный художник первой степени».
Это было невероятно: здесь был конец моим исканиям! Скатился я с лестницы, не помня себя, чеканя в мыслях: «императорский художник первой степени».
Конечно, блуждал городом, ночью поминутно просыпался от кошмаров, загораживающих мне входы, и только на следующий день отважился дернуть за ручку звонка классов. Открыл мне дверь сам художник, с седеющей бородой и с волосами, вьющимися над лысеющим черепом. Впечатление от встречи было хорошее. Мягкость и доброта были в голосе и в жестах Федора Емельяновича.
Я показал ему мои рисунки, и художник предложил мне начать заниматься у него.
Это была первая моя встреча с художником.
Художник — кличка, ставшая почтенной, была брошена светским изобразителям от их конкурентов-иконников, монашеских групп, как уничижение. По разделении живописи на два русла долгое время светское художество считалось предосудительным.
Когда на Васильевском острове был основан мрачный дворец, с кругами Дантова ада[30] и с иронической надписью на фронтоне «Свободным художествам», тогда в этот дворец учащиеся набирались из крепостных, из разночинцев да из иностранцев, — одних по приказу сажали в школу, а разночинцы и пришлые иностранцы были достаточно вольнодумны, чтоб не принять за колдунов мундирное чиновничество Академии художеств.
Огромное здание было заселено профессорами, преподавателями, чиновниками с их семьями и служителями, а между ними болтались верстовыми коридорами группочки зашнурованных в мундиры юношей, обреченных внедрить в свою плоть и кровь античное изящество.
Да, уж видно, сам строитель — Кокоринов, повесившийся на чердаке Дворца искусств пред его торжественным открытием[31], предсказал несчастливую судьбу своему детищу.
Блестящий человек с громкой славой и почетом, Карл Брюлло и тот не выдержал российских свободных художеств: награжденный болезнью, перепоем, бросает он дворец перед сфинксами и буквально удирает к себе на родину. На линии границы русской раздевается он донага и швыряет одежду через шлагбаум покидаемой им страны.
В тридцатых годах, с не меньшим ужасом от Академии, ее воспитанник, русский юноша, уезжает в Италию. Ремесленно, кропотливо начинает он переучиваться в стране Леонардо русскому искусству. В продолжение двадцати семи лет выкорчевывает Александр Андреевич Иванов из-под греко-римских химер Васильевского острова[32] самоценную живопись.
Четыре года спустя после показа Ивановым его работ происходит первая буря в коридорах безмятежной Академии: двенадцать человек студентов, под руководством Крамского, отказываются выполнять задание совета на конкурс — «Валгаллу» и выходят из стен питомника[33].
Восемь лет спустя, на манер французских странствующих выставок, ушедшая группа организует «Товарищество передвижных выставок», и наконец-то из чиновной духоты Петербурга живопись выходит на широкий потребительский простор провинции.
На перепутье, в Москве, П. М. Третьяков, как пенки, снимает в свою начатую галерею лучшие образцы с их выставок.
Уже засияли звезды Репина, Ге, Рябушкина над серой передвижнической артелью[34].
Академические выставки хиреют, не в силах выскочить за Московско-Нарвские ворота[35]. Да и в самой школе Академии заводится внутренний враг, занозистый Павел Петрович Чистяков.
В России с живописью становится не так безнадежно.
Мой самарский учитель, мне кажется, чересчур спокойно пережил все эти треволнения, и под крылом какого-нибудь немца-руководителя он спасся и от Иванова, и от передвижников, и, может быть, на мою судьбу, забрался Федор Емельянович в Самару, в самый невинный по искусству город. Ему было пятьдесят два года в это время.
Я вспоминаю мое грустное, недоуменное восхищение от его «Шлиссельбургского узника», в упор перед которым рисовал я гипсовые модели. Огромный холст с неизвестными мне персонажами не давал мне хорошего дыхания. Может быть, только заплывшую свечу принимал я на веру по ее иллюзии воска, но повторение этого воска в лице узника мне не нравилось, а царя со вздернутым носом я, вероятно, просто боялся…
Другой вещью учителя был неоконченный холст, изображавший смерть Анны Карениной. Здесь паровоз с фонарями, напоминавший мне мой провал в железнодорожном училище, надвигался на коленопреклоненную женщину с искаженным лицом.
Третья работа, вероятно, совсем заброшенная, занимавшая всю боковую стену мастерской, изображала волов и скарб умучиваемых турками болгар. В ней художник пытался сюжетно увязаться