Пространство Эвклида - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скоро вскроется! — нарушил молчание Рябов.
— До первого ветра… — сказал Минаков.
— У нас речка до полного тепла лед держит! — скороговоркой выпалил Мохруша.
Стрелкин сделал сводку сказанному:
— Да, ребяточки, учителю нашему, Федору Емельяновичу, — крышка, не встать ему больше!..
Вскоре после этого запомнившегося мне разговора Федор Емельянович умер[46].
Хоронили скромно. Кроме своих, за гробом шли пожилая дама в черном — первая жена Бурова, какой-то высокий очень развязный молодой человек, руководивший похоронами (этот юноша и на последующее время застрял при разваливающейся школе), да еще два чиновника городского управления улицы две сопроводили процессию и скрылись.
Когда мы приближались к кладбищу, на яростно мчавшемся извозчике догнал нас Аркадский. Он был сильно пьян. Очевидно, для большей устойчивости он взял меня под руку. Он вздыхал, зачесывал рукой сбрасываемые ветром волосы и рычал, наклонясь ко мне: об единственном художнике, которого видел этот подлый город, которого он уморил, не признал и не дал ему развернуться, — казалось, трагик говорил о себе, — столько в его голосе было страдания и тоски. Я уже слышал за последнее время о его запое, о его провалившейся мысли попасть на столичную сцену и о его пьяных скандалах среди мукомолов в клубе.
Когда сбросили пригоршни земли в могилу учителя, зарыдала громко несдержавшаяся Лидия Эрастовна и закрыла глаза платком первая жена, когда над могилой вырос свежий холм и покрылся убогими венками, — Аркадский выступил к могиле, чтоб сказать напутственное слово.
— Дорогой Федор Емельянович, — начал он, — смер-рть скосила тебя косой смер-рти!.. — трагик долго отыскивал продолжение, видно было, что он переполнен содержанием, но слова не подыскивались, тогда он ударил себя в грудь и крикнул из какого-то, очевидно, монолога:
— Судьбе ль мне подчиниться гор-рдой,
Когда нет гордости сильнее, чем моя?!. — зарыдал по-настоящему и упал на свежевзрытую землю могилы Федора Емельяновича…
С этой смертью треснуло для меня мое пребывание в Самаре. Лидия Эрастовна уговаривала нас на продолжение школы собственными силами. Указывала на юношу, застрявшего с похорон, что он нам поможет практичностью и знаниями. Развязный молодой человек совершенно мне не понравился, — есть такая парикмахерская красота и стройность, которым не доверяешь в серьезном деле, — таким я его и увидел.
На нашем совете мнение осторожного Вихрова взяло верх; а мое предложение оставить школу и организовать собственную живописную мастерскую — провалилось.
Товарищи переехали на дачу, а я занялся приисканием себе работы.
Написал я за это время несколько вывесок: для магазина дамских шляп, кружки, пенящиеся жигулевским пивом, и даже «Стригут и бреют».
Несколькими годами позже, проезжая Самару, ходил я на поклон к моим вывескам. Бюсты дам со страусовыми перьями на их шляпах все еще красовались на базаре. Трогательны были для меня эти красавицы с цветными перьями, они, как жертвы моих трудных дней, казались готовыми расплакаться, глядя на меня, покинувшего их в базарной толпе.
Парикмахер переехал: «Стригут и бреют» были переиначены. На вывеске значилось: «Портной Воронков. Заказы и переделка». К лицу моего бреющего приделан был цилиндр, фигура была одета в пальто, руки опущены, а мои руки бритьевого акта виднелись сквозь начавший выцветать фон, и четверорукое чудо возникало на жести вывески.
В классах живописи и рисования открыт был магазин зеркал. В полукруглых витринах обезличенные ртутью стекла отражали пыльную белизну степного города, выветривая из памяти прохожих эпизод о художнике и его школе…
Вывесничество меня удручало: оно застопоривало мои знания, у меня начинала набиваться рука.
Бросился к иконописцам.
Один предложил мне написать голову «Вседержителя». Но уж, видно, образовался у меня разрыв с иконной техникой: улыбнулся хозяин после двух дней на мою работу и…
— Сожалею, — говорит, — очень! И сам, видите ли, люблю картинки художественные, да с заказчиком на них не поладишь: гладкости благолепной нет, — губы занозить можно, ежели прикладываться будут… Да и свирепость очей божеских очень лютая…
Все-таки заплатил пять рублей, и мы расстались.
Другой иконописец хитрее первого оказался: он предложил мне написать «всех святых». Два дня возился я с переводом прориси[47], пачкал вылощенный левкас и путался в контурах. Это еще было с полгоря, но, когда в контурной каше начал я разбираться кистью, — заплясали мои угодники! Каждый из них норовил принять непривычную для иконы позу, а что касается ликов, так при их мелкоте негде было в них кистью шевельнуться: тронешь движку, — святой смеется, поправишь, — плакать начинает. Да и хозяин, видно, большой плут был: он такие выбрал для меня кисти, что ими впору было лошадиное горло смазывать, — так они торчали и мохрились.
К половине картины до изнеможения изверился я в моих силах. Вижу со страхом: побеждают меня массой своей мученики и целители, чем больше я их обозначаю, тем больше их на иконе вырастает…
Больше недели сидел я над иконой, покуда не наступил перелом и я начал удовлетворяться работой. По цветовой основе с охровыми гаммами, заговорили, казалось мне, краски их звучностью и выразительностью, но… очевидно, это было время, когда терпение подрядчика истощилось. Утром застал я его перед моим произведением…
— Ну, вот, — сказал он нараспев, — больше не трудитесь чку портить, а то подсохнет, так ее и не смоешь…
— Так что же? — спросил я смущенно.
— Да ничего-с! Проба не вышла… Тебе, я вижу, надо выбираться по художеству, — вреда меньше: пыряй там себе кистью… А в нашем деле требуется, чтобы человеческого карахтера в иконе не было, чтоб не посеять какого сомнения… Икона, вьюноша, штука заковыристая, — за ней много выходов разных…
— Ну, что же, — говорю хозяину, — раз не подхожу к делу, давайте рассчитаемся.
— Расчет какой! За харчи бы с вас хоть половину, да за материал… — и вздохнул, как жертва. — Ну, да уж так и быть, для первоначалу прощу, — сам нарезался!..
Я надел картуз и с большим стыдом выскочил из мастерской.
Понял я, что вышел на одиночный поединок с жизнью и что теперь ни близкие мои и никто не может помочь мне в моей борьбе.
Недолго продержались в школе мои товарищи. Я встречался время от времени с ними, из рассказов их виделось приближение распада.
Вертлявый юноша занял место руководителя, но вскоре было выяснено, что Генька (так звали его ребята) никакого отношения к живописи не имеет, а просто «нахально упражняется».
— Эрастовна наглухо завинтилась в руках этого хахаля, — рассказывал Рябов, — а у нас к нему с первого мига подозрение установилось: сукин сын, думаем, только понять не могли,