Зеленый аквариум - Аврахам Суцкевер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты преградила офицеру дорогу и смерила его, презрительным взглядом:
— Как осмеливается гордый воин прийти к ребенку с волкодавом?
Офицер оправдывался:
— Янина, собака ничего не сделает без моего приказа. Я сегодня взял с собою пса ради одной-единственной цели — чтобы он охранял лично меня.
— От кого должен вас оберегать пес?
— Есть враг, невидимый…
Ганс Оберман встряхнулся, как если бы его внезапно обдало дождем. Розовые пятна под пудрой стали заметней:
— Знаете, Янина, смотрю я на вашу дочурку, и мне кажется очень странным: ни капли сходства с мамой.
— Вы правы, Церна — вылитый отец, но душ у нее такая же, как у меня.
Ганс Оберман повысил голос:
— Искали по всем лагерям, ее отца там нет. Может быть, отец не поляк?
Ты расхохоталась, как настоящая актриса:
— Не поляк? Вы правы, мой муж негр, Я благодарна вам, Ганс Оберман, за добрую весть, что моего мужа не обнаружили в лагерях. Браво, дорогой Сташек, ты сбежал!
Офицер посмотрел тебе в глаза взглядом своего волкодава:
— Фройлен Янина, прекратим эту игру, выясняли как следует, нет никакого Сташека, Церна — еврейка.
Смех застрял у тебя в горле. Но продолжал литься по своей собственной воле.
Ганс Оберман положил руку тебе на плечо:
— Янина, я знаю, что вы благочестивая католичка. Трижды в неделю вы посещаете костел. Вот над вашей кроватью Иисус, и, если вы станете перед ним на колени, перекреститесь и поклянетесь, что Церна не еврейское дитя, я вам поверю.
Ты опустилась на колени, перекрестилась и поклялась.
* * *И тогда произошло такое, о чем ты и помыслить не могла: Ганс Оберман, этот офицер в черных сапогах, расплакался. Зверь заплакал человеческими слезами. Он выхватил маленький пистолет, «вальтер», и всадил три пули в своего верного и покорного волкодава. Звук выстрелов был слабым: так стучит мелкий летний град по стеклу. Церна даже не испугалась. Смертельный страх ее матери уже насытил дочурку на всю жизнь. А волкодав крутнулся вокруг Ганса в темпе мелькающей карусели и застыл, вытянувшийся и притихший, как кошечка, как тигровая шкура. Было похоже: мертвый тигр зарезал живого волкодава.
Все это длилось считанные секунды.
Потом Ганс Оберман припал к твоим ногам, целовал их и бился головой об пол.
Ты помнишь, Янина, следующие мгновения?
Ты помогла ему снести собаку в погреб. Ганс ее там похоронил, засыпал землей, а поверх земли вкатил гнилые бочки из-под пива.
Когда вы оба поднялись в твою музыкальную гостиную, его лицо было бледно, точно пиявки высосали из него темную кровь. Розовые пятна сошли, как с пола исчезли пятна от застреленной собаки, которые ты смыла горячей водой.
Счастье, что твоей матери не было дома. Та бы обо всем, быть может, и невольно, разболтала соседям. Она окончательно потеряла свое достоинство, твоя мама. Сыскала в городе давнишнего посетителя вашего дома, аптекаря, и оба они занялись вызыванием духа ее убитого мужа пана Кароля Шпинака. Если дух Кароля по счастью явится, она расскажет ему тайну его последней охоты в Беловежской пуще.
Почва все еще качалась под тобой от недавнего переживания. Своего рода землетрясение в душе. Сама по себе обрушилась реальность. Но именно теперь Ганс Оберман почувствовал себя спокойнее и стал обращаться к тебе на «ты»:
— Янина, еще сегодня ты должна отсюда бежать. Ты, Церна и твоя мать. Завтра будет поздно. Есть приказ о вашем аресте. Вас ожидает та же участь, что и евреев. Приготовься. Я приеду вечером на машине и заберу вас отсюда. Куда — обдумай до вечера. Есть у тебя, вероятно, родственник или друг в имении. Я тоже попытаюсь куда-нибудь сбежать. Леса нуждаются в воинах. Благодарю тебя, Янина, за то, что ты превратила меня опять в человека — —
* * *А это произошло следующей весной:
В Гусачевском лесу, в землянке командире Трофима Белоусова, плавал свежий запах смолы, по-весеннему проступившей на замшелых елях ее стен. Ее крыша, едва приметная, была почти вровень с травой, ожившей меж голубых лужиц. Целую жизнь ели росли стоя, теперь же деревья постигли, что можно расти и лежа, прижавшись мхом друг к другу.
Трофима Белоусова, командира партизанского отряда, еще не было в землянке. Меня ввел туда и попросил подождать командира его адъютант Гришка Молодец, светловолосый подвижный парень с лицом, словно поросшим песнями. Я пробирался в Гусачевский лес со своей партизанской базы между Кобыльником и Мядлом — километров за сто. Под рубахой у меня хранилось важное сообщение командира бригады Федора Маркова, написанное Белоусову на полоске холста.
По глиняным ступенькам в землянку спустился закат. Дверь была открыта — черный гроб без дна и покрышки. Казалось: в одной половине землянки горит костер, а в другой, где я сижу на бревне, лежит тень от костра.
Но вот вошел Трофим Белоусов, а за ним и Гришка Молодец. Рядом с широкоплечим, могучим адъютантом прославленный командир выглядел неказисто: низенький, щуплый. Широкая барашковая папаха, сдвинутая на одно ухо, еще больше сужала и мельчила его лицо — худое, костлявое, с жидкой бородкой и обиженными усами. В правом углу рта торчала люлька с козлиной головой. Но глаза командира, острые, стальные, под властной складкой на лбу, способны были пронзить камень и высечь искру из его сердцевины.
Я встал, отдал честь и представился. Потом достал из-под рубахи холщовое письмо и протянул ему.
Командир прострочил иголками своих глаз холст и, как если бы письмо было недописано, ткнул ими в меня, а потом снова принялся читать. Затем приподнял папаху, на миг задумался и покрутил ус.
— Ладно, ладно…
И вдруг складка на лбу Белоусова обозначилась еще резче, легла зигзагом, и он перегнулся ко мне через столик:
— Скажи-ка, немецкий знаешь?
— Так себе, можно сказать, что да.
— Ладно, ладно, — выбил он люльку о край стола и медленно обернулся к адъютанту: — Гришка, приведи офицера. Не велика беда, если его повесят минутой позже. Его самого видал я в гробу, но языка его, братишка, мне жаль. Может, из этого языка еще удастся что-нибудь выдоить.
Когда Гришка отправился за пленным, Белоусов добавил пару фраз, чтобы я лучше понял суть:
— Мы поймали в лесу важную птицу: немецкого офицера. Шпион? Диверсант? Трудно добиться толку. Он прикинулся партизаном и даже проявлял мужество. Его опознал бежавший из Понар — виленский мальчишка. Офицер не отрицает, но что-то утаивает. К тому же здесь нет никого, кто бы понимал как следует по-немецки.
* * *Закат в красных сапогах вышел из землянки. Мгла захватила все четырехугольное пространство между бревенчатыми стенами. Трофим Белоусов зажег лампочку. И когда смоляной дух смешался с запахом керосина, вошел Гришка, ведя за собой на веревке пленного.
В ответ на мои вопросы офицер рассказал то же, что Белоусов слыхал и раньше: его имя Ганс Оберман, родился в Кельне. Правда, что убивал невиновных. В июне тысяча девятьсот сорок третьего бежал из своего воинского подразделения. И здесь, в Гусачевском лесу, он хотел искупить свои злодеяния.
— Ладно, ладно, — прервал допрос Белоусов сильным ударом люльки о край стола. — Вот здесь-то собака и зарыта. Спроси его, этого бравого офицера, этого Ганса Обермана, почему он бежал из армии и изменил своей родине?
Когда я повторил офицеру неожиданный вопрос Белоусова, тот задрожал, как вибрирующая пружина:
— Позвольте мне унести эту тайну в могилу.
* * *Янина, я кончаю письмо. Добрый Ангел доставит его тебе. Будешь читать и вспомнишь, что большая часть слов — твои.
P.S. Да, я ничего не написал тебе о свадьбе Церны. Но об этом — в другой раз, в другой — —
1971
ЗАБАСТОВКА МОГИЛЬЩИКОВ
1Уже немало лет подряд здесь в стране мне служит будильником бумажная птица. Могу поклясться, что при каждом своем появлении она одновременно та же и другая.
Кроме суббот и праздников, когда она соблюдает заветы моего народа и не разгоняет своим тупым клювом черно-жемчужное роение моего насилу спасенного сна, она будит меня изо дня в день с пунктуальностью судьбы.
Давным-давно, в доме моего детства, было иначе: дикая воркунья-голубка, укрытая от слез ночи, будила меня также в субботние и праздничные дни. Она прилетала из своего ночного убежища к розоватым морщинам единственного окошка на моем чердаке, раскачивалась на самой верхней ветке моего одноногого соседа — серо-седого, а порою и серо-красного вишневого дерева и ворковала свое «с добрым утром», «счастливой субботы» или «с праздником».
И она также приносила в полированном клювике первый луч солнца.
Благовестное воркование свое голубка начала в день моей Бар-Мицвы. И так это длилось и длилось от весны до лета, с осени до зимы, до тех пор, пока — —