Кочубей - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— С коней! — закричал гетман и первый бодро соскочил с коня. — Молитесь, казаки, Богу милосердному! Да спасёт и помилует, молитесь! — с воодушевлением и верою воскликнул Самуйлович, повергся на колени и громко начал читать молитву.
Вслед за гетманом всё войско в благоговении молилось.
Ветер призатих, сердца молившихся оживали надеждою... но вот, с новою яростью загудело, зашумело: страшные порывы взметали столбы огней, ломали, сокрушали их, бушевали новыми волнами; всем уже казалось, что вот-вот эти волны подкатятся под ноги казачьих коней, и через мгновение необозримые ряды воинов потопятся непреодолимым стремлением пылающего моря.
— Светопреставление!.. Мы пропали! — ревели отчаянные вопли по рядам.
— Господи помилуй! — громогласно и умилённо воскликнул гетман.
— Господи помилуй! — единодушно повторило за ним всё войско.
Вдруг всё затихло... изумлённые озирались — и не верили глазам своим.
— Владычице!.. Милосердная Заступница!.. Господи, слава тебе!.. — слышались повсюду радостные восклицания. Последний страх был напрасен: то было гудение и свист ветра, внезапно переменившего направление. Пламя и дым быстро повернули в степь; от силы нового жестокого ветра огненные волны с яростью, одна за другою, отхлынули назад и помчались по направлению бури.
Воздух освежился, изнемождённые казаки, с каждым мгновением ожидавшие гибельной смерти, радостно вздохнули, увидев, что опасность миновала.
Не вставая с колен, восторженный старец поднял дряхлеющие руки вверх и, возведя глаза, исполненные радостных слёз, громогласно произносил отрывистые речи благодарственного псалма: «Благослови душе моя Господа!.. и вся внутренняя моя Имя Святое Его...» Войско последовало его примеру. Голос старца мало-помалу ослабевал Измождённый гетман, наконец, сел на траву; но лицо его сняло величием праведника. Он повёл глазами кругом себя; все столпились к нему, многие бросились к ногам его, приносили повинную, клялись в своём ропоте и малодушии, ублажали его веру и упование.
— Близь, Господь, сокрушённых сердцем и смиренных духом спасеть! — величественно проговорил гетман, придавая вес каждому слову, когда восторг окружавших позатих. — Вы испугались смерти! А разве, идя на войну, мы не на смерть идём!.. Господь гордым противится, смиренным же даёт благодать. За нашу гордость, неповиновение и крамолы, Господь страхом смерти обличил наш грех, и покарал малодушием. За наше смирение и покаяние помиловал нас. Вразумитесь этим случаем, дети; не гетмана бойтесь, а Бога! Не творите козней и крамол против власти праведной и законной, не ходите на совет нечестивых, на пути крамольников не стойте — и Господь вас сохранит и помилует.
Все слушали, поникнув взорами.
— На коней... и назад! — скомандовал гетман, когда, по его приказанию, его подняли, и он осмотрел ещё пылавшую вдали окрестность. Раскалённая земля невдалеке от войска пылала ещё в разных местах и поэтому гетман решил, отступив назад, дать отдых казакам.
Противники гетмана торжествовали, они уже забыли недавний урок Божий. Дух крамолы отогнал от них Духа Божия, святые укоры гетмана остриём вонзились в зачерствелые сердца их, и озлобляли на новые крамолы.
Два дня после этого шли казаки назад; и кроме серого неба, покрытого дымом, да пепла, развеваемого ветром, да трупов погибших людей и зверей, ничего не встречали более.
Между тем продолжительный поход в степи истощил все запасы, взятые казаками в дорогу, и недостаток в пище начал быть ощутимым.
Но вот пришли полки к речке Анчакрак, переправились через неё и, соединясь с московскими полками, остановились.
Собрался военный совет из боярина, воевод московских, гетмана, старшин и полковников казачьих войск; долго рассуждали о том: идти ли вперёд или воротиться назад? — мнения были несогласны. Гетман, а за ним и воеводы говорили, что пожара другого не может быть, травы нет на степи, которая могла бы гореть; а пойдёт дождь, подрастёт молодая, тогда для лошадей будет корм, и они благополучно дойдут. Старшины и полковники гетманские противоречили этому и требовали непременно воротиться назад. Боярин согласился с мнением есаула Мазепы, который первый подал мысль воротиться — и решили отступить войскам до реки Коломана.
В тот же день московское войско пошло в обратный путь, а казаки пока что отдыхали на месте.
Вечером, когда кровавое солнце заходило за кровавый же запад, у изломанного пушечного станка столпились паны полковники.
Григорий Дмитриевич кричал, что он докажет, будто бы сам гетман посоветовал крымскому хану зажечь степь.
— Твоя правда, пане полковник, — сказал Кочубей, — всё он один делает, никого к совету не призывает!
— А Генеральной старшине какая от него честь! Больше от гнева и непохвальных его слов мучатся, нежели покойно живут, — сказал Мазепа и, заложив руки за спину, начал ходить перед полковниками, то в одну, то в другую сторону.
— Паны полковники, донос писать, так и писать, — сказал Кочубей.
— Жалко старика, доживал бы он своего веку, да и только! — сказал Лизогуб.
— Пане Лизогуб, когда дела не знаешь, так сидел бы молча, а не пустое городил… а может быть, гетман насыпал тебе десять шапок червонцов, что ты так ласков до него! — сказал Кочубей.
— Да нет, то я так сказал!..
— Ну, когда так, то лучше слушай нас, так, паны?
— Так, так!
— Справедлива речь!
— Так-таки, так!
— Ну, писать, или как, говорите, паны полковники?
— Да хоть и писать!
— Ну, писать, так и писать!
— Что ж писать будем? Говорите, со мною есть папира и каламарь; всё есть, я человек с запасом. Садитесь, паны, возле меня, в кружок — да без всякаго стыда говорите, что писать! — сказал Кочубей, разворотил лист бумаги, вынул из кармана чернильницу, перо и приготовился писать.
— Ну, говорите!
— Пиши, пане писарь, что Самуйлович — зичливый приятель татарам, а враг смертный полякам! — сказал Мазепа.
— Добре, напишу! — Кочубей записал.
— Пиши, пане, что гетман говорил: Москва за свои гроши купила себе лихо! — сказал Забела.
— От-се пиши, пане, се крепко добре! — сказал Дмитрий Григорьевич.
— Пиши, пане писарь, да не оглядайся! — сказал Лизогуб.
— Говорил: Брюховецкий добре сделал, что изменил, — и он то же сделает.
— И се добре, пане Забелог.
— Григорий, сын гетмана, дядьки, братья, племянники, да... и все родичи при гетмане часто говорили дерзкие речи о царях; а Самуйлович не только свою родню не удерживал от того, да и сам частенько им потакал, — сказал Мазепа, и потом, обратясь к полковникам, прибавил, — старый поп Иван, приятель гетманский, на все штуки молодец, и даром что на голове десять волосин осталось, а враг его не проведёт, — гетман его одного слушает.
— Да есть у гетмана, и не один поп Иван — приятель.
— Да поп лучший из всех, пане Лизогуб, — сказал Мазепа.
— Так, пане есаул, так!
— Ещё что, думайте; а что не вздумает, после сам я всё добавлю, перепишу на другую папиру, да все и подпишемся!
— Не любит московских бояр и воевод; и дочку свою хотел выдать за поляка князя Четвертинскаго, а не за русскаго воеводу, известно вам, паны полковники?
— Известно, пане есаулу! — сказал Солонина.
— Всему свету известно, не только одним нам, — сказал Раич.
— Знаем! — отвечал Забела.
— Всё знаем! — подтвердил Лизогуб.
— Будет, довольно с него; сам после допишешь, что вспомнишь, да принесёшь до нас, мы и подпишем и потолкуем, когда и как подать папиру.
— Когда и как, пане Лизогуб! Известно уже кому и когда; да не хлопочи, это не наше дело, есть у нас на это есаул, так, пане есаул? Тебе следует челобитную нашу отдать боярину, и просить от всех нас, чтобы отослал в Москву до царей.
— Да хоть и так, немного хлопот; боярин сам давно хотел, чтоб другой был у нас гетман; а теперь и рад будет; есть повинная голова, которая спалила степь, так напишет и в Москву.
— Ну, и добре!
— Да как добре!
— Пойдём же теперь до меня, да запьём беду нашу венгерским, всё будет повеселее, когда зашумит в голове. Пойдём, пане куме, — сказал Мазепа, обратился к полковникам, взял под руку Раича и Кочубея и пошёл вперёд.
— Что за ласковый пан, наш есаул, ей-ей, и в свете не найти добрейшего!
— А ты, пане Лизогуб, только сегодня и разгадал нашего пана! — сказал Солонина. — Еге... ге... ну так! А сколько десятков лет живёшь вместе?
— Да ну тебя, пане Солонино!..
— Добрая душа! Грех сказать; по-моему, так я б и булаву ему отдал, — говорил Лизогуб.