Кочубей - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Григорию Самуйловичу!
— Мазепе!
— Борковскому!.. Борковскому!.. — кричали в разных углах.
— Кочубею! — произнёс кто-то пискливым голоском.
Полковники захохотали, а за ними и близстоявшие казаки.
— Борковскому! Борковскому!
— Мазепу! — тихо произнёс один из полковников.
— Ну Мазепу, так и — Мазепу! — сказал Голицын.
— Борковскаго! Борковскаго! Борковскаго!..
— Ивана Степановича? Так, паны полковники, Мазепу?
— Да хоть и так!
— Да, таки-так!
Мазепа стоял у стола, беспрестанно кланялся в пояс Голицыну, старшинам и народу.
Голицын подозвал Мазепу и, подавая булаву, сказал:
— Генеральные старшины, полковники и верные казаки единодушно желают, чтобы ты был у них гетманом!
По существовавшему обычаю, Мазепа начал отказываться и благодарил за честь; но Голицын вручил ему булаву и прибавил:
— Служи, гетман, верою и правдою Богу, царю и храброму казачеству!
В народе поднялся страшный шум и крик — смельчаки поминутно произносили имя Борковского, а некоторые Гамалея; войско, окружавшее площадь искоса посматривало на шумевших, ожидая, не потешатся ли их сабли на казачьих головах. Голицын, будто ничего не видя и не слыша, занимался Мазепой.
Мазепа принял булаву и поклонился на все четыре стороны.
Тотчас же новый гетман присягнул в верности царям; а за ним присягнули в верности ему старшины, полковники и прочие чины.
Народ долго ещё шумел, волновался, многие были недовольны избранием Мазепы.
С площади все чины поехали к Голицыну и окончили у него этот день банкетом.
Полковник Солонина и Лизогуб ехали вместе и разговаривали:
— Вот, пане Солонино, и воля твоя, теперь делай, что хочешь... вот правда, так правда, что мы за свои гроши купили себе лихо.
— Да похоже на то, пане Лизогубе!
— Да чтобы враг душу мою взял, если я не правду говорю.
— Что ж делать...
— А кто?.. — спросил Солонина, покачавши головою.
— Да кто!
— Сами!
— Да-таки все не без греха.
— А всё Кочубей... он больше всех...
— Да и новобранец не дурен: всех обошёл.
— Да и судья...
— Да и тот-таки...
— А жаль старика…
— Жаль! Добрый батько был...
— Променяли голубя на ястреба...
— Повыклюет же он им слепые очи...
— Чтоб всем им сто ворогов за пазуху.
— Да хоть и двести вместе.
— От-то ещё лучше!
— Да-таки так!
— Да хоть и так!
Так-то вот оно и сплошь и рядом на белом свете, после всякой человеческой неправды: и близок локоть, да не укусишь!..
Надо было видеть бедного Кочубея на банкете у Голицына: стыд, страх, досада, обманутые надежды, укоры совести поминутно сменялись на лице его: он ничего не мог есть, вино не забирало его; напрасно Мазепа торжествующим голосом взывал к нему: «Куме, а куме». Куму легче бы вынести сто ударов татарской нагайки-дротянки, чем один торжествующий взгляд Мазепы. Кочубею чудилось, что все присутствующие перемигиваются и перешёптываются на его счёт. Оно так и было. Он сидел, как на ножах. Стремглав умчался с банкета, когда все встали. Дорогого и дома преследовали его два грозных призрака: Самуйлович, благословлявший всех, и Любовь Фёдоровна, ужасная Любовь Фёдоровна!!!
VI
В 1666 году, когда в Переяславле вспыхнул мятеж против гетмана Брюховецкого, казаки напали на укрепление, зажгли город в разных местах и начали резню. Пользуясь этим случаем, казаки Петра Дорошенка, ворвались в Переяславль и начали грабить, что хотели. Жители принуждены были спасаться бегством, особенно женщины, которым в таких случаях не было никакой пощады: с бесчестием лишались они жизни, и всегда самым позорным образом.
Когда запылал Переяславский замок, жёны и дочери знатных казаков, проводимые отчаянными жидами, уходили из города, платя им за спасение своё, за провоз в Канев, Трактемиров или Киев несметную сумму. Нередко убегавшие и их проводники попадались в руки казаков, и тогда не было уже никакого помилования — как одним, так и другим.
В числе женщин, спасавшихся бегством из Переяславля, была дочь знаменитого казака Карненка, родственника, по жене, несчастному Самуйловичу. Отец Анны был в день её побега убит, а мать подмята на копья и сожжена на огне.
Анну спас любимый ею казак, который препоручил её старому своему знакомцу Поселю, за провоз её в Киев, тот вперёд взял две пригоршни червонцев.
Ночью под заревом страшного пожара переправились они через огненную Альту, а потом, проехав широкий Трубеж, скрылись в непроходимом лесу, и, пробираясь среди чащи деревьев, держали в ту сторону, где пролегала дорога к Днепру. Утром увидели они очерчивавшиеся на небосклоне синею полосою Днепровские горы, и чуть-чуть видневшийся на высоте их Трактемиров.
Анна решила, приехав в Киев, осуществить давнишнюю свою мысль: остаться на всю жизнь в одном из тамошних монастырей; дорогою она мечтала о той непорочной, святой радости, которой будет наслаждаться, живя в тихих безмятежных стенах обители, и во всякое время — посещая Святую Лавру и её пещеры.
На третий день они выехали из Борнсноли. Перед ними чёрною непроницаемою стеною тянулся сосновый лес; по двум другим сторонам жёлтый песок, как жёлтое море, терялся в голубом небе — и больше ничего; ни один предмет не повстречался им, который мог бы развлечь внимание. Медленно двигалась бричка по глубокому песку, и это ещё более увеличивало нетерпение их, скорее увидеть святой град.
Но вот над лесом, на голубом небе загорелась яркая звёздочка и скрылась за вершиною сосны; вот опять она горит, и лучи её как будто рассыпаются на крест. Так, нет сомнения, видна Святая Лавра! Это сияет святой крест. И поспешно, по обычаю малороссиян, путницы выскочили из брички, пали ниц на землю и начали молиться.
Поздно вечером, когда выехали они из лесу, открылся перед глазами их во всей красоте великий святой град, построенный на горах, и несчётное число золотых глав храмов, блестевших, как солнце; а кресты сияли, словно звёзды. Направо узнали они церковь Рождества Богородицы, в то время деревянную и весьма небольшую, налево Золотоверхий Михайловский монастырь, а выше всех Святую Лавру. Направо у подошвы горы, казалось, простирался в самый Днепр многолюдный Подол.
Днепр широкою голубою лентою опоясывал Киевские горы, и далеко-далеко скрывался налево в густоте садов, среди которых белел Киево-Михайловский Выдубецкий монастырь; а направо за лесом мачт не видно было конца Киева.
Приехав в Киев, путницы остановились на Подоле, в низкой и ветхой хижине еврея, промышлявшего обрезыванием червонцев. До утра надобно было им остаться в этой хижине, хотя крайне этого не хотелось, но Иосель уговорил и обещал завтра сам отыскать им комнату поближе к Лавре. Нечего делать, надобно было согласиться, — и усталые с дороги, они бросились на постель, сладкий сон смежил глаза. А между тем Иосель рассудил, что лучше иметь у себя четыре, чем две пригоршни червонцов, и в ту же ночь продал всех трёх малороссиянок польским панам; и в то время, когда невинные жертвы беспечно спали, приехали гайдуки, разобрали несчастных и повезли к своим ясновельможным, которых в то время весьма много съехалось в Киев, по случаю предполагавшегося заключения вечного мира России с Польшею.
Анна была хороша собою. Смуглая, чёрные пламенные очи, лоб и нос — одна прелестная линия, под алыми губками — два ряда жемчужных зубов.
Граф Замбеуш, которому она досталась, окружил Анну роскошью и блеском. В первое время она в доме его была, не то что невольница, а как законная жена, для которой он ничего не жалел, что имел или что мог иметь; исполнял все её требования, старался предупреждать малейшие желания. Будучи набожною, Анна требовала от графа, чтобы он подольше остался в Киеве, если уже судьба назначала ей навсегда расстаться с этими местами. Граф и это исполнил: он дал слово целый год прожить в Киеве; это утешало душевно страждущую Анну.
Одно только мучило набожную пленницу: она не могла посещать храмы и тайно молиться без бдительных аргусов — двух пажей графа, постоянно следивших за каждым её шагом; все были твёрдо уверены, что при нервом удобном случае Анна пренебрежёт роскошью и блеском, окружавшими её, и уйдёт от графа.
Ревностный — или лучше, безрассудный папист, граф требовал, чтобы Анна приняла родное ему исповедание. Однажды он решительно сказал ей, что в таком только случае и может быть она его законною женой. С этого времени поселилась между ними вечная и непримиримая ненависть. Граф мог требовать этого от неё, ибо со дня её заточения проходил уже десятый месяц, и Анна придумывала все средства, чтобы будущее дитя её было окрещено в православном исповедании. Граф не подозревал этой мысли; конечно, он видел состояние пленницы, но всё прочее было сокрыто от него, между тем чрез посредство приближённых к ней малороссиянок, Анна, сказавшись заблаговременно больною, слегла в постель, и потом, когда родила дочь, тайно, в то время, когда граф уехал с своими приятелями в окрестности Киева, она пригласила русского священника; и дочь её, наречённая Юлиею, была окрещена в православном исповедании. По возвращении своём граф узнал об этом, и в тот же день, торжественно, за городом на вершине одной из самых высоких Киевских гор, повесил трёх своих гайдуков и четырёх женщин, находившихся при Анне; он пытался было удушить даже новорождённую, но крики и моления отчаянной матери укротили остервеневшего графа, не знавшего предела своей мести.