Кочубей - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Любовь Фёдоровна, Любовь Фёдоровна! — укоризненно сказал Кочубей, покачав головой, — что ты говоришь, подумай сама, тебе хочется, чтоб сейчас булава, бунчуки и всё у ног твоих лежало!.. Любонько, Любонько!.. Когда Бог не даст, человек ничего не сделает!..
— « Я тебе не татарским языком говорю, как начнёшь ловить ворон, так Бог и ничего во век не даст!
— А! — воскликнул Кочубей, вскочив с кресла и махнув рукой, — что говорить! Ты знаешь, я бы последний кусок хлеба отдал, лишь бы булава в моих руках была!» Ты сама знаешь, да что и говорить!..
— Я тебе говорю на всякий случай, чтоб знал своё дело!
— Да разве я не знаю?
— Да, случается!
— Когда же?
— Было, да прошло, что б не было только вперёд. Прошу тебя и заклинаю, Василий, не надейся ни на кого, сам ухитряйся да умудряйся, не жалей ни золота, ничего другого, побратайся со всеми полковниками, со всеми обозными, есаулами, угощай казаков, ласкай гетмана, — вот и вся — мудрость!
— Добре, добре!
— То-то, смотри же! Пора, солнце всходит, я приготовила тебе на дорогу всего, и в бричку надобно укладывать?..
— Да, пора!
— Пойду, разбужу людей.
Любовь Фёдоровна ушла; Василий Леонтиевич встал перед иконами и начал молиться; молитва его была кратка, тороплива, но горяча; он не хотел, чтобы Любовь Фёдоровна видела его молящимся, и, поспешно перекрестясь несколько раз, сделал земной поклон и опять сел на своё место. В ту же минуту в спальню вошла Любовь Фёдоровна.
— Давно всё готово, коней повели до воды, и сейчас будут запрягать.
— Слава Господу.
— Я тебе на дорогу приказала положить в бричку святой воды, херувимского ладана, просфиру святую и кусок дарника, сделаешься нездоров, — в дороге всё может случиться — вот и напьёшься святой воды, съешь кусочек святого, и Бог тебя помилует...
— Спасибо, Любонько!
Василий Леонтиевич поцеловал её руки, а Любовь Фёдоровна поцеловала его в голову.
В спальню вошла девочка и сказала, что коней запрягли.
— Скажи, чтоб принесли Мотрёньку, — велела ей Любовь Фёдоровна.
Девка ушла.
Василий Леонтиевич встал, помолился и приложился ко всем иконам, Любовь Фёдоровна сделала то же; они прошли в другие комнаты, везде помолились и приложились к иконам; и потом все собрались в гостиную и сели, воцарилось молчание. Василий Леонтиевич встал, а за ним и все, он три раза перекрестился и, обратясь к жене, перекрестил её, жена перекрестила Василия Леонтиевича, и они попрощались. Потом Василий Леонтиевич благословил спавшую на руках у мамки малютку Мотрёньку, крестницу Ивана Степановича Мазепы, поцеловал её, простился со всеми, принял от Любови Фёдоровны хлеб-соль, вышел на рундук, ещё раз поцеловался с женою и сел в кибитку.
Любовь Фёдоровна перекрестила едущих. Бричка покатила по улице между маленькими низенькими хатами... и скоро скрылись вдали.
II
Степь, беспредельная как дума и гладкая как море, покрытая опаленою знойным солнцем травою, простиралась во все стороны, и далеко-далеко, казалось, сходилась с голубым небом, на котором не было ни одного облачка. Солнце стояло среди неба и рассыпало палящие лучи свои. Тысячи кузнечиков, не умолкая, пронзительно кричали в сухой траве, а перепёлка сидела под тенью шелковистого ковыля с раскрытым клювом, от зноя и жажды.
В степи, на курганах стояли казачьи пикеты: по три и более казаков с длинными пиками; иные из них, не двигаясь с места, смотрели вдаль, на дымку испарений, исходивших от земли, и были уверены в истине поверия отцов своих, утверждавших, что это Св. Пётр пасёт своё духовное стадо; иные же разъезжали то в одну, то в другую сторону, высматривая, не покажется ли где ненавистный татарин.
Среди этой безграничной степи раскинут был казачий табор; полосатые, пурпурные, жёлтые, зелёные, белые шатры, — военная добыча казаков прежних лет, отнятая ими у турков и поляков, — были кое-как наскоро поставлены на воткнутые в землю пики. Вокруг шатров стояли рядами несколько тысяч возов, тяжело нагруженных разными военными и съестными припасами; возы эти служили в степи казакам и крепостными стенами.
Изнурённое невыносимым зноем войско отдыхало, дожидая вечерней зари, чтобы вновь двинуться в глубь Крымских степей и наказать неугомонных татар.
В одном месте, несколько сот казаков, спрятав головы в тень, под возы, беспечно спали; в другом, под навесом, толпились вокруг седого старца бандуриста, который играл на бандуре, пел про старые годы, про Наливайка, спалённого поляками, про Богдана и Чаплинского; в третьем, курили люльки и слушали сказки, в четвёртом... да не перечесть, что делали несколько десятков тысяч храбрых казаков.
Шум, крик, ржание жаждущих коней, звуки литавр и бубен не умолкали ни на минуту.
Направо, от табора в четверти мили, виднелись два вершника; они ездили в ту и в другую сторону, то приближались к табору, то скрывались за горизонтом.
Сторожевые казаки не обращали на них внимания; то наши! — говорили они между собою и были спокойны.
Поездив по степи, вершники приблизились мало-помалу к табору; их легко можно было рассмотреть: один из них был лет сорока двух, роста среднего, лицом смугл и сухощав, большие чёрные сросшиеся брови, нависшая над узкими, также чёрными, ярко горевшими глазами, делали выражение лица его суровым, гордым и вместе с тем проницательным; повисшие чёрные с проседью усы прикрывали чуть усмехающиеся уста. Казак был виден и красив собою; на нём был жупан светло-зелёной шёлковой материи, вышитый на груди золотыми снурками; палевые шёлковые шаровары так широки и длинны, что не только закрывали красные его чёботы, на высоких серебряных каблуках; но когда он стоял на земле, казалось, что он одет в женскую юбку; по застёгнутому стану повязан широкий розового бархата пояс, с вышитым золотом гербом гетманщины, на поясе турецкая сабля с рукояткой, осыпанной драгоценными камнями; за поясом два пистолета, оправленные серебром; конь у него белый арабский.
Другой казак роста немного повыше среднего, лицо хоть и полное, но бледное; чёрные большие глаза, нос прямой, усы чёрные, из-под бархатной красной шапки, опушённой соболем, виднелись как смоль чёрные волосы, закрывавшие почти до самых бровей широкий его лоб. Шёлковый стального цвета жупан, также обшитый золотым снурком; розового цвета шаровары и, как у первого казака, красного сафьяна сапоги с серебряными подковками; через плечо на золотой цепи висел кинжал; на зелёном бархатном поясе золотая сабля с длинного золотою кистью; конь у него был вороной.
— Так, мой наимилейший кум, так! — сказал казак, сидевший на белом коне.
Василий Леонтиевич поморщился, приподнял правой рукой шапку, а левой почесал затылок и сказал:
— Когда так, так и так!
— Да таки-так!
— Да всё что-то не так! А нечего делать, надобно кончать, когда начали.
— Пора, кум, давно пора кончать, кипит да кипит вода, скоро и вся выбежит, если не отставишь от огня горшок.
— Да когда же кончать?
— Да завтра, если не сегодня, а лучше сегодня!
— Завтра!..
— Всё завтра да завтра... чего будем ожидать? Полковники согласны, Голицын его не любит, казаки, — что нам!.. это не те годы, когда всякий кричал, кого хотел; теперь не то: кого мы захотели, тот и гетман!..
— Всё лучше подождать до поры до времени.
— Ждать да ждать, и умрём, так всё будем ждать; нет видно, Василий Леонтиевич, не хочешь ты сам себе добра, видно для тебя тяжка булава! А жаль, ты истинным батькой был бы для всех казаков; не хочешь сам носить булаву, так кого изберёшь, тому и отдашь.
— Пане кум, не говори этого; ты в славе у московских воевод и бояр, тебя уважают цари; а я — писарь; мне не дадут булаву; и если не тебе, так кому другому, а всё не мне!
— Кому другому? Мне или тебе! Я не возьму. Цари хотят, чтобы я жил в Москве; скажу тебе, как наилюбезнейшему наиближайшему другу, я не хотел бы ехать в Московщину, да что ж будешь делать, знаешь, кум, не хочет коза на торг, так силою поведут; нет, кум, ни кого не выберут кроме тебя.
— Кум, тяжко, тяжко, крепко тяжко слушать мне слова твои, что я не хочу сам себе добра, что я гетмана уважаю!.. Нет, кум, нет, не такая думка в голове моей: двадцать лет служил я ему, и что ж за это? До генерального писаря дослужился, — очень много, не вмещу всего и в мешек! — нет, я докажу тебе, что и сам сумею держать в руках булаву, раз её держал нечестивый чабан Самуйлович. Пусть паны полковники говорят, что я живу жиночим умом, что жена управляет мною, пусть говорят, что хотят, а я докажу, враг наш Самуйлович не будет гетманствовать, не будет!..