Вечный зов (Том 2) - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После этого она долго еще лежала молча в ромашках, такая же чистая и красивая, как эти бесхитростные цветы. А сейчас - где она? Где?
В глотке у Василия встал какой-то ком, и он начал задыхаться. Хватая ртом воздух, он опять поднялся, скрипнув нарами. Тотчас приподнялся и Губарев, все еще не спавший или разбуженный вскриком.
- Извини, - проговорил Василий, продохнув ком в горле. - Вот... не спится.
Василий лег, стал смотреть в темноту. Губарев протянул во тьме руку, пощупал ему лоб.
- Да ты что? Здоров, говорю.
- Ага, - откликнулся Губарев.
Потом Василий, помолчав, спросил вдруг:
- Валь, а здесь... ромашки растут?
- Какие ромашки?
- Какие? Обыкновенные.
- Вероятно. А впрочем, не знаю. Не знаю, Вася. С чего это вдруг ты?
- Я... Лельку вспомнил. Девушка у меня была.
- А-а, - промолвил Губарев, вздохнул. Минут через пять он опять вздохнул. - Да, точно не могу сказать. Многое я знаю о Тюрингии, вообще о Германии, а вот этого...
- Расскажи, - неожиданно попросил Василий. - Или стихи почитай. Ты давно уже не читал...
- Давно, - промолвил Губарев с горечью. - И сейчас не хочется. И рассказывать... Иногда и не верится, будто шла здесь какая-то иная жизнь, полная высокого благородства я великого смысла. Будто давний сон... или волшебная сказка, слышанная давно-давно...
Валя Губарев был сейчас, как и все они, похож на скелет, обтянутый кожей. Василий познакомился с ним впервые в концлагере Галле, когда вернулся из карцера после третьего неудачного побега. Он вечером притащился в барак полуживой, уткнулся в рваное тряпье и так пролежал всю ночь без движения. Утром Назаров, отказавшийся в этот раз бежать, сказал Василию: "Я говорил бесполезно", а этот Губарев, появившийся в бараке за время его отсутствия, спавший на соседних нарах, протянул ему небольшой кусок эрзац-хлеба и сказал: "На, поешь".
Затем между Назаровым и Губаревым произошел такой разговор:
- Я, Назаров, приметил - ты в хороших отношениях со старостой блока.
- Не знал, что ты такой наблюдательный, - отозвался Назаров.
- Твой земляк несколько дней не сможет работать. Поговори со старостой... Дневальным, что ли, пусть его назначит на время.
- Не осмелится, - опять сказал Назаров. - Блокфюрер-то понимает - какой он дневальный?
- А ты все ж поговори... Эсэсовец этот тоже вроде не окончательная скотина.
По существующим правилам староста блока, назначаемый из числа старых заключенных, мог в свою очередь назначать себе в помощь нескольких дневальних, которые не привлекались к работе в командах, имели право оставаться в бараке в рабочее время.
Слушая этот разговор, Василий думал, что поговорить со старостой Назаров не решится, не осмелится. Но капитан все же поговорил, Василий около недели отлеживался в бараке. Это помогло немного окрепнуть и, возможно, вообще спасло ему жизнь. Уже после всего в течение нескольких месяцев Василий еле таскал ноги, шатался, как пьяный, а что могло произойти, если бы сразу после карцера его выгнали на работу? Ведь с такими заключенными разговор короткий.
Сейчас, пока Кружилин размышлял обо всем этом, Губарев сидел и молчал, думал о чем-то. Длинный барак с двумя рядами трехэтажных нар был освещен всего двумя слабенькими лампочками. Василий и Губарев лежали на нижнем этаже, свет сюда почти совсем не доставал, во мраке поблескивали только белки глаз Губарева.
Вздохнув, Валентин заговорил негромко и грустно:
- Веймар, Веймар... Тут сочиняли свою музыку Иоганн Себастьян Бах и Ференц Лист, здесь искали покоя и Шиллер, и Кристоф Мартин Виланд, и Гот-Фрид Гердер... Великие имена. Гёте любил говорить, что здесь, на горе Эттерсберг, чувствуешь себя большим и свободным, чувствуешь себя таким, каким, собственно, нужно быть всегда... Это я почти дословно вспомнил его слова.
- Большим и свободным... - повторил Василий.
- Да. И, словно в насмешку, фашисты построили здесь этот лагерь. В этом святом месте...
Неожиданно Василий вполголоса начал декламировать:
Горные вершины
Спят во тьме ночной;
Тихие долины
Полны свежей мглой;
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
Проговорив это, часто задышал.
- Помнишь, ты читал эти стихи Гёте в переводе Лермонтова? И это он будто в точку... про нас будто. Скоро отдохнем!
Губарев долго молчал. И наконец тоже прерывающимся голосом заговорил:
- Да... А есть еще перевод Валерия Брюсова этого стихотворения. Этот текст перевода считают наиболее близким к подлиннику. Вот:
На всех вершинах
Покой;
В листве, в долинах
Ни одной
Не дрогнет черты;
Птицы спят в молчании бора.
Подожди только: скоро
Уснешь и ты.
Опять оба долго молчали, не в силах ничего говорить.
- Сохранились рассказы, что Гёте, уже будучи глубоким стариком, через пятьдесят лет, снова побывал на горе Эттерсберг, в том домике, где написал когда-то это стихотворение. И со слезами на глазах он произнес якобы последние его две строчки. Это было за полгода до его смерти...
Губарев умолк на полуслове и лег - скрипнула входная дверь. Василий тоже торопливо натянул на себя лохмотья лагерной шинели, отвернулся к стене, закрыл глаза. В такое время в барак могли войти только эсэсовцы с какой-либо проверкой, обыском или начальство из заключенных. В любом случае надо было лежать, надо было, как положено в это время, спать и лишь по команде вскакивать не мешкая, строиться в проходе барака, а там делать, что прикажут.
На этот раз никакой команды не последовало, только из-за своей загородки вышел староста блока - согнутый крючком старик Климкер, немец, сидевший в Бухенвальде что-то с самого тридцать седьмого года, со времени основания лагеря. Посажен он был сюда, как говорили, за то, что прирезал какую-то свою сожительницу, богатую старуху, сговорившись предварительно с ее сестрой, тоже старухой и тоже богатой. Это было похоже на правду, потому что Климкер часто получал роскошные передачи, что позволялось людям не просто состоятельным, а богатым.
- Не спите, господин Айзель? - проговорил староста, зевая. - А я, знаете, устал чертовски.
- Не угостишь ли чем, Климкер, нас с Назаровым? - пьяно прогундосил капо. - По стаканчику опрокинем - да тоже спать.
- Кое-что осталось, кажется. Не много...
- А капитану Назарову много не требуется, хе-хе... Он там, в своей паршивой армии... хе-хе... пить не научился. Там не позволяли. А, господин капитан?
- Да, в Красной Армии пить не принято, - донесся голос Назарова.
- Не принято... Ну, здесь ты наверстаешь. Здесь ты научишься.
- Так точно, господин капо, - усмехнулся Назаров.
Василий явственно различил усмешку в его голосе.
- И чем больше будешь пить, тем крепче: плеть в руке станешь держать... Пока стесняешься ею пользоваться.
- Так точно...
- Научишься. Это уж закон. А не научишься - отберем...
Переговариваясь так, они скрылись в загородке старосты, захлопнули за собой дощатую дверь.
Говорили они, особенно Айзель, перемешивая русские и немецкие слова, и Василию с Губаревым все было понятно.
- К-капита-ан! - сквозь зубы выдавил Губарев. - А говорил: "Из-за вас же решил унизительную должность принять". Покажет он еще нам...
Василий на это никак не отозвался.
Скользкая деревянная стена, лицом к которой лежал Кружилин, пахла плесенью, запах этот давно, кажется всю жизнь, сопровождал Василия, он к нему притерпелся, но сейчас от него мутило, голову распирало изнутри чем-то острым. Да, капитан, думал он. Его капитан, которого он на плечах нес из-под Перемыш-ля, которого выходил еще там, в польском городке Жешуве. Там, в тесной камере номер одиннадцать, их продержали что-то около двух недель. Эти две недели Василий исполнял обязанности старосты камеры, которые заключались лишь в том, что он составил списки узников да следил за честным распределением пищи. Плеть, которую вручил ему унтерштурмфюрер Карл Грюндель, валялась в углу.
За это время капитан Назаров немного оправился, стал вставать и передвигаться с палкой по камере. На правах старосты Василий попросил у Грюнделя разрешения пользоваться Назарову каким-либо костылем, и эсэсовец, находясь в хорошем настроении, сказал:
- О-о, пожалуйста! Я прикажу, чтобы принесли... Приятно даже, что у нас есть офицер Красной Армии с костылем. Это прекрасно. Скоро мы всем переломаем ноги. Немецкая армия успешно продвигается в глубь России, мы покорили уже обширные территории. Пожалуйста...
К сожалению, это было правдой. В камеру поступали новые пленные, рассказывали, что знали, о ходе военных действий. Один лейтенант с простреленной грудью, которого втолкнули на другой день после посещения камеры Грюнделем, обвел всех лихорадочным взглядом, сорвал с головы фуражку, швырнул ее об пол, закричал: "Ничего, братва! Перемышль опять давно наш!" В камере все вскочили, загалдели... Пленный рассказал, что на другой же день после нападения фашистов Перемышль отбили. "И в другие города не пустили немчуру, это же ясно!" Три или четыре дня в камере царило оживление, но где-то в начале июля другой полуживой лейтенант, командир дота, умирая на руках Паровозникова, сообщил, что 29 июня немцы снова взяли Перемышль, 30 июня наши оставили Львов и Броды...