Вечный зов (Том 2) - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А затем, чувствуя черный мрак небытия, который еще секунда - и навалится на него, сомнет навсегда, стал думать совершенно противоположное: "Нет, одолеют! Вон какая силища! Но это и хорошо, коли одолеют! И в той жизни можно будет найти место. Земля большая, тайга густая, и как еще можно пожить! Кафтанов бы, Михаил Лукич, одобрил". И он под ударами прикладов закричал истошно: "Я хочу вам служить! Я хочу вам служить! Честно... честно служить!"
Все это можно было бы объяснить Ваньке, но что он из этого поймет? Да и зачем? И Федор, чувствуя, как пальцы жжет искуренная уже сигарета, проговорил другое:
- А я сегодня всю ночь... Всю ночь лезли вы мне в голову, проклятые. Анна, Семка, ты... Будто чуял, что ты рядом тут где-то.
- Я - здесь, - усмехнулся Иван. - А Семки, сына твоего, нет. И не будет уже.
- Убили, что ли? - спросил Федор без всякого интереса, плюнул по привычке на сигаретный окурок и отбросил его в сторону.
- Наверное. Или в плен угнали.
- Хорошо, - скривил засохшие губы Федор. - Пусть твой выродок похлебает.
При этих словах Иван, побелев от гнева, задыхаясь от горького удушья, схватил трясущейся рукой автомат, вскочил, рванул к себе рукоятку затвора, простонал:
- Ах ты... Ты-ы!
- Да я смерти не боюсь, - проговорил Федор спокойно, с прежней кривой усмешкой. - Стреляй.
- И выс... - Иван вовсе задохнулся, конец слова проглотил. - Потому что... не имеешь ты права по этой земле ходить. И никогда не имел! Ты ее... ты ей чужой, как твои друзья фашисты. Ты ее обгадил... обгадил!
- И ты тоже. Вспомни! - опять нагло проговорил Федор, понимая, что это больно хлещет Ивана.
- Я? Не-ет! Я ее обижал... но то по глупости. За то я рассчитался... И обиды на нее и на людей не затаил... не ношу в себе. И люди это поняли. А тебе напоследок вот что скажу... Ты, сволота, знаешь, что Семка родной тебе сын. Не знаешь только, Анну кто испохабил тогда. Все думаешь, что я... Так скажу тебе, сволочь: отец это ее родной... Михаил Лукич Кафтанов. За то, что душа у нее человечья оказалась. Что с партизанами она ушла тогда. Он, как зверь обезумевший, и растоптал ей душу...
Федор все это слушал внешне спокойно, лишь усталые, измученные глаза его начали поблескивать все сильнее и ярче, будто в них разгорелась наконец ненависть к Кафтанову, о гибели которого он всю жизнь сожалел. И сказал тихо и раздумчиво:
- Тело - это что? Это для людей привычно. А вот когда душу, это... правильно.
Иван никак не мог понять смысла его слов, автомат, направленный в сторону брата, был тяжелый, будто в сто раз тяжелее обычного, он вывалился из рук. Сердце Ивана билось толчками, с острой болью.
Когда Федор умолк, Иван сказал:
- Ну, говори дальше...
- Скажу, - кивнул тот. - Почему я у немцев, спрашиваешь? А потому вот... это я сейчас понял до конца. Ежели бы у меня была такая дочь, а я был бы на месте Кафтанова Михаила Лукича... Я бы ее, выродка, точно так же... так же!
В мозгу у Ивана что-то с немыслимой болью вспухло и разорвалось. Закрыв глаза, он нажал на спусковой крючок, автомат задергался, сильно и больно заколотил прикладом в живот. Иван, не видя, но каким-то чутьем чуя, что первыми же пулями изрешетил грудь и голову Федора, все прижимал и прижимал спусковой крючок, пока диск не кончился и автомат не перестал реветь.
Так и не открывая глаз, боясь глянуть на дело рук своих, Иван уронил оружие, как палку, дулом вниз, левой рукой нащупал ствол сосны, затем прислонился к нему плечом, постоял несколько мгновений и стал сползать вниз, на землю, будто не он брата, а его самого сейчас расстреляли намертво...
* * * *
С Закрытыми глазами, он лежал в неудобной позе под деревом еще долго, даже и неизвестно сколько, пока сквозь остановившееся сознание не прорезался голос Алейникова:
- Савельев?! Живой? Ранен, что ли?
Иван с трудом разлепил веки, увидел Якова. На плече висел у него немецкий автомат, сам он стоял над трупом Федора и зачем-то переворачивал его сапогом со спины на живот. По краю поляны гуськом шли партизаны, некоторые несли какие-то портфели, сумки, связки бумаг и даже чемоданы. "Ага, это все... документы той самой фашистской разведгруппы", - подумал Иван.
- Я приказал живьем! - проговорил Алейников, строго глядя теперь на Ивана.
- По возможности, ты сказал, - ответил Савельев вялым, неприятным для самого себя голосом и кивнул на убитых партизан: - Это он их, Федор.
- Ты не оправдывайся, - уже не так сердито произнес Алейников.
- А что мне оправдываться перед тобой? Может, мне перед собой надо, а?
Партизаны все шли гуськом, не обращая на них внимания, не поворачивая даже головы, шли молчаливые и усталые, как косари или пахари после целого дня тяжелой работы. Лишь Олька Королева на ходу глянула на Алейникова и Ивана, тоже прошла.
Четверо партизан пронесли на носилках какого-то человека, укрытого немецкой шинелью. Очевидно, Подкорытова, шестоковского старосту.
- Нет, и перед собой не надо. А живьем бы его, подлеца, хорошо, промолвил Алейников.
- А того, другого-то, взяли?
- Ушел, - сказал Алейников хмуро. - Опять ушел, сволочь.
- Этих бы всех похоронить. Да и Федора...
- Некогда. С минуты на минуту могут немцы нагрянуть. Пошли. Вставай.
Ни слова больше не прибавив, Алейников повернулся и зашагал, тоже сгорбившийся и усталый. Иван поднялся и побрел за ним, вскинув на спину автомат. И Федор, и те убитые на поляне трое партизан, Лахновский в овраге, трупы своих и врагов, распластанные в траве вдоль русла небольшой речушки и вокруг Шестокова, остались лежать под синим и тихим теперь летним небом непохороненными.
И это тоже было страшное и обычное на войне дело.
* * * *
Камень был тяжелый, килограммов на двенадцать, острые края, когда Василий Кружилин попытался оторвать его с земли и взвалить на плечо, больно врезались в ладони, каменная глыба выскользнула, тяжко упала возле ног.
- Взять! - коротко приказал Назаров.
Василий нагнулся, опять обхватил закровеневшими ладонями камень. Но на этот раз он не смог его даже сдвинуть с места - в руке, искусанной собаками еще в Ламсдорфе, силы совсем не было. В начале рабочего дня он еще мог этой рукой что-то делать, потом она немела, переставала слушаться, и Валентин Губарев, когда показывались капо Айзель, кто-нибудь из бригадиров или эсэсовцев, пытался как-то отвлечь их внимание от Василия или загородить его, чтобы те не увидели беспомощного состояния Кружилина. Если бы они это увидели, никто не мог знать, чем бы все кончилось. Любой из них в соответствии со своим настроением мог определить Василию любое наказание за плохую работу: выпороть на козле, подвесить за вывернутые руки часа на три-четыре на столбе, заниматься "спортивными упражнениями" - приседать или бегать до полного изнеможения, - собственноручно дубинкой избить до полусмерти или до смерти. Постоянно пьяный гаунтшарфюрер Хинкельман мог еще раз заставить влезть на дерево и раскачиваться на ветвях до потери сознания. Гомосексуалист Айзель, бывший уголовник и убийца, за такую провинность мог погнать его на цепь постов охраны, проходившую от каменоломни всего метрах в двухстах, и Василий был бы неминуемо убит "при попытке к бегству". Наконец, любой эсэсовец мог просто вытащить пистолет и пристрелить его без всяких слов и объяснений...
Бухенвальдскую каменоломню заключенные называли "костомолкой", служащие лагеря - особой рабочей командой, а на самом деле это была лагерная штрафная рота, куда отправляли заключенных, от которых надо было почему-либо побыстрее избавиться.
Наступала ночь, собственно, давно уже наступила, участок каменоломни, где бригада Назарова с самого рассвета дробила камень и загружала щебнем повозки, был тускло освещен небольшой электрической лампочкой, болтавшейся на столбе, а кругом стоял мрак. С горы Эттерсберг стекал прохладный ночной воздух, немного освежая узников. Все они, человек четыреста, стояли молча уже в колонне, у каждого на плечах было по тяжелому камню. Уже вторую неделю, уходя в бараки, заключенные должны были, по приказу Айзеля, брать с собой по камню. "Чтобы не украли ночью, - объяснил он, - каменоломня ночью не охраняется". Возле барака камни аккуратно складывали у стенки, а на рассвете, отправляясь на работу, заключенные снова разбирали их и тащили обратно.
Рабочие каменоломни находились на "советском рационе". В день им давали по три неполных котелка супа из брюквы - без соли, без мяса, без картошки - и по половине хлебной пайки. "Советским" он назывался потому, что Главное административно-хозяйственное управление СС, Отдел Д - концентрационные лагеря, еще осенью 1941 года, перед прибытием первых партий советских военнопленных в Бухенвальд, отдало приказ о том, что в течение шести месяцев со дня прибытия они не должны получать никакой еды, кроме этой, без всяких добавок. Паек был настолько скуден, что люди умирали от истощения ежедневно сотнями, и через некоторое время их переводили "на обычное питание", Хотя оно мало чем отличалось от определенного Отделом Д. А для рабочих каменоломни такой рацион был установлен раз и навсегда.