Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я пришел просить прощения за все, – взял он себя в руки. – Если на то пошло, даже за то, что появился на свет.
И к изумлению Эммы, обогнул ее и вступил на улицу Бертрельянс, в полумрак среди бела дня. Далмау засопел, поднял голову, высматривая солнце. Солнца не было, оно не заглядывало сюда. Вот какая жизнь подобает им: темная и холодная.
– Ты сейчас держишься или на то похоже, но как скоро ты снова напьешься или уколешься после извинений? – спросила Эмма, последовав за ним. – Через неделю? Через месяц?
– Ты безжалостна, – с укором бросил Далмау, не оборачиваясь.
– Нет, Далмау, нет. Это неправда. Я страдала, глядя на Хосефу… Мы живем у нее, – пояснила она.
Далмау, услышав это, замедлил шаг.
– Вы живете тут? – недоуменно переспросил он и совсем остановился. – Почему?
– Я видела, что она выстрадала из-за тебя, – гнула свое Эмма, будто не слыша его вопроса. – А если ты вернешься к старому? Снова начнешь колоться? Такое часто, очень часто случается.
– Кто именно живет с моей матерью? – задал он очередной вопрос, думая о каменщике. «Неужели и он тут живет?» – подумал с горечью.
– Моя дочка Хулия и я. Антонио… умер, – была вынуждена объяснить Эмма.
– Мне жаль, – пробормотал Далмау, устыдившись своей мгновенной ревности.
– А если вернешься к старому? – снова спросила Эмма, пропустив его соболезнования мимо ушей. – Что можешь ты предложить матери?
Далмау посмотрел на дверь своего дома, уже в нескольких метрах, и только потом обернулся к Эмме.
– Ничего, Эмма, – ответил он. – Я ничего не могу ей предложить, потому что у меня ничего нет. Я – отброс, человеческий мусор, который двое нищих, более достойных, чем я, подобрали полумертвым на улице. Я только хочу, чтобы она меня простила. И даже, как ты верно подметила, – добавил он, вспомнив, как чуть не зашел в «Ла Воладору», чтобы спросить вина, – не могу гарантировать, что не начну все сначала.
Эмма не стала отвечать. Что-то в его словах тронуло ее больше, чем если бы он стал рассыпаться в обещаниях. Далмау прошел эти несколько метров, переступил порог и поднялся по лестнице, узкой, сырой, с разбитыми ступеньками. Эмма осталась позади, на улице, охваченная противоречивыми чувствами: она не могла не испытывать злости и в то же время не могла отрицать, что рада видеть его. Знать, что он жив, что пришел сюда. Через несколько секунд она спохватилась и побежала следом. Дверь в квартиру была открыта настежь, на площадке шумно резвились дети Анастази и Ремеи.
– Хосефа пустила жильцов, – сочла нужным сообщить Эмма, уже почти догнавшая Далмау. – Они заняли твою комнату.
Предупрежденный, Далмау вошел и в знак приветствия кивнул женщине, которая, сидя за кухонным столом, лущила горох. Оглядывать всю квартиру он не стал. Направился к комнате матери, дверь в которую была открыта, глубоко вздохнул, постучал по косяку и вошел. Хосефа сидела на шатком стуле там, где раньше была швейная машинка. Теперь она шила вручную, медленно, чуть приподняв работу к окну, откуда, вдобавок к огарку парафиновой свечи, которая стояла на подоконнике, прилепленная к какой-то картонке, просачивалось еще немного дневного света. Взгляд Далмау невольно обратился к втиснутой между кроватью и шкафом колыбели, где спала девочка. Когда он снова взглянул на мать, та уже опустила шитье на колени и, узнав сына, вся задрожала, широко улыбаясь. Эта улыбка вернула Далмау в детство: точно такой улыбкой она встречала своего малыша, обнимала его, ерошила волосы, тормошила, наконец, спрашивала, как прошел день.
– Сынок! – воскликнула Хосефа. – Я знала, знала, что ты не умер.
Улыбка сменилась слезами. Далмау не посмел подойти, броситься в раскрытые объятия, так и оставался в дверном проеме. Эмма стояла позади.
– Простите меня, мама, – наконец выдавил он. – Простите за все то горе, какое я вам причинил. Мне искренне жаль.
Хосефа решительно встала, вытерла слезы рукавом, в два шага пересекла спальню и сама обняла Далмау.
– Мама, я этого не стою.
Хосефа обнимала сына, положив голову ему на грудь, и что-то шептала, будто молилась. Далмау показалось, будто он уловил имя отца. Томас, снова и снова. И «спасибо», еще и еще раз.
– Простите меня, – повторял Далмау.
– Что тут прощать, Далмау, – наконец смогла она произнести. – Ты мой сын. Увидеть тебя живым… и здоровым, – добавила она, чуть отстранившись и тиская его за плечи, словно желая убедиться в том, что это правда, – большей радости я не испытала за всю мою жизнь. Все позади, Далмау. Матери не помнят обид от тех, кого родили: ты был и навсегда останешься частью меня.
Далмау ощутил дрожь во всем теле, услышав это признание. А он сомневался, простят ли его, медлил, не осмеливался умолять, скрывался… Не бывает обид между матерью и сыном, отсюда простота, искренность в поведении Хосефы, хотя все равно…
– Но я поднял на вас руку. Мне нужно, чтобы вы простили меня, мама. Я должен это услышать.
– Если у кого тут и нужно просить прощения, так это у меня!
Далмау обернулся и увидел, как мощный детина грубо оттолкнул Эмму, выпихнув ее в коридор.
– Это еще кто?