Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далмау даже не взглянул на амбала, он глаз не сводил с Эммы, стараясь выведать, не теплятся ли еще чувства, когда-то соединявшие их.
Эмма оставалась холодна.
13
Вечером Эмма видела, как Хосефа улыбается, кроша хлеб: сухие крошки, остававшиеся в горсти, отправляла себе в рот, а остальное размачивала в молоке и кормила Хулию. Даже напевала при этом. Ужинали они поздно, после Анастази и его семейства, и надеялись, выходя на кухню, что уже развеялись или слились с уличной вонью и чадом, исходившим из домов, запахи еды, которую Ремеи готовила для своих. С наступлением темноты амбал выходил работать в какой-нибудь притон, где его нанимали вышибалой, или просто шел выпить; его супруга выскребала остатки ужина, если съедено было не все, собирала кастрюли и уходила, ничего не оставляя на кухне. Дикие их сыновья, насытившись, еще раньше выбегали на лестницу, на площадки, где орали во все горло, устраивали возню и беготню, пока не падали, обессиленные; иногда они возвращались домой, а иногда Анастази или кто-то из соседей находил их спящими в каком-нибудь углу.
Хосефа и Эмма ждали, пока Ремеи закроет дверь в свою спальню, потом садились за кухонный стол. Но по правде говоря, ароматы чужой еды никогда не исчезали полностью, а преследовали их, словно кошмар, даже в спальне, каждую ночь напоминая женщинам об их плачевном положении. Им не хватало денег. Вынужденная шить на руках, Хосефа не вырабатывала и десятой доли того, что выходило у нее на швейной машинке, а Эмме в республиканском центре по-прежнему платили три жалкие песеты в день. Она воровала еду в Братстве, сражалась за объедки, остававшиеся на тарелках клиентов. Помощь, которую в знак солидарности партия распространяла через ассоциации, вся уходила тем семьям, чьи кормильцы остались и вовсе без работы. Экономический кризис усугублялся; из-за новых технологий, внедряемых в производство, люди тысячами лишались работы; приток в Барселону деревенских жителей, неквалифицированной рабочей силы, резко снизил расценки – приезжие были готовы работать за мизерную плату; люди болели, даже умирали от голода. Хосефа и Эмма должны были сами полностью оплачивать квартиру на улице Бертрельянс; Анастази не вкладывал ни гроша, упирая на то, что у него и так по суду отобрали все его деньги, и женщины, пересчитывая монеты, которые день за днем выгадывали за счет еды и одежды, чтобы заплатить домовладельцу, дрожали от страха при одной мысли о том, что им, может быть, придется бродить по улицам с малышкой Хулией на руках. Когда набиралось двадцать пять песет, квартирная плата, они вздыхали с облегчением. «Еще один месяц», – думали они про себя. На остальные свои доходы они кое-как выживали: разбавленное, снятое молоко; увядшая зелень, лежалые овощи; черствый хлеб и мясо, явно несвежее, уж Эмму-то не обманешь; пару раз она просила помощи у дяди Себастьяна, и он достал ей приличного мяса по дешевой цене, скрепя сердце, поскольку запросто мог продать его подороже; кузина Роса помогала тайком от отца, но их семья тоже страдала от кризиса, и у них было больше ртов; к нищете прибавлялась неуверенность в завтрашнем дне: вдруг болезнь, или несчастный случай, или другая неожиданность; самое страшное – вдруг что-то случится с девочкой.
Но этим вечером Хосефа улыбалась. «Он получил работу на стройке, важной стройке на Пасео-де-Грасия», – рассказывала она Эмме до ужина, когда они сидели на кровати, дожидаясь своей очереди поесть; Хулия ползала между ними, а на кухне Анастази и его сынки за столом кричали и спорили. «Смотри, что он мне дал, – добавила Хосефа и, словно великое сокровище, показала несколько монет, которые сжимала в горсти. – Он будет нам помогать. Он пообещал, что будет помогать». Эмма вспомнила момент, когда спина Далмау скрылась из виду на темной площадке; Хосефа встрепенулась, будто выкинула из головы угрозы Анастази, от которых звенел весь дом, и, освободившись от страха перед громилой, побежала следом за сыном.
– Далмау! – послышалось на лестнице. – Сынок, погоди!
Она вернулась почти через час, и Эмме пришлось оставить все мысли, все возможности, какие она перебирала в уме после возвращения Далмау, перед вихрем, водоворотом чувств, нахлынувших на Хосефу. Та плакала, и смеялась, и пыталась что-то сказать.
– Я знала, – снова и снова твердила она, – знала, что Далмау жив. – Хосефа взяла Эмму за руку, потом обняла ее. – С ним все хорошо. Он не употребляет наркотики и не пьет, – всхлипывая, прошептала ей на ухо.
«Он ударил мать!» – содрогнулась Эмма. И украл последнее. «А если он опять подсядет?» – спросила она себя, поскольку знала: так бывает чаще всего, большинство наркоманов начинают все сызнова. Но не сейчас об этом говорить! И она кивнула и крепче обняла Хосефу.
– Он работает. Говорит, что будет работать только на стройках. Что уже не пишет картин. И хорошо, что не пишет! Живопись погубила его. Он изменился в том окружении.
Хосефа отстранилась, держала Эмму за руки и все говорила, говорила о сыне, с воодушевлением, с надеждой. «Живопись и мою жизнь сломала», – подумала Эмма. Эти рисунки, где она предстает голой, переходили из рук в руки в столовой Бертрана и дальше… Где еще они ходили по рукам? У нее засосало под ложечкой, как всякий раз, когда она представляла себе грязных, похотливых мужиков, пускающих слюни над рискованными, чувственными позами, в которых Далмау ее изобразил. Она тогда была девчонкой, наивной, влюбленной дурочкой.
– Он пробьется! – предвещала Хосефа, полная желания, чтобы это сбылось, делясь этим желанием с Эммой.
– Конечно пробьется, – поддакнула Эмма, скептицизм оставив при себе. – Обязательно.
За тот час, что они проговорили, рассказывала ли Хосефа что-то о ней? Спрашивал ли Далмау? Эмма припомнила взгляд, одновременно потерянный и любопытный, каким Далмау окинул